приходилось жалеть,
учитывая плачевные обстоятельства, в которых он оказался, так о том -лишь,
что в этой глуши не представлялось возможностей удовлетворять свои
наклонности. Возраст Терговица приближался к тридцати годам; у него была
располагающая внешность, и в первый же день нашего знакомства мы долго
содомировали друг друга.
— Заметь, — сказал мне венгр, когда мы утолили свою страсть, — что не
отсутствие женщин заставляет меня заниматься этим, а просто мои вкусы. Я
обожаю мужчин и ненавижу самок; даже если бы здесь было три миллиона этих
существ, я бы ни к одной не прикоснулся.
— А нет ли в этом распроклятом месте еще кого-нибудь, кто мог бы
составить нам компанию? — спросил я своего «Нового товарища.
— Есть, — ответил Терговиц, — недалеко отсюда живет поляк Волдомир,
симпатичный тридцатишестилетний мужчина и заядлый содомит; он уже пятнадцать
лет живет в этой глуши и очень ко мне привязался, — я уверен, он с
превеликой охотой познакомится с тобой, Боршан, так что мы втроем можем
объединиться и скрасить свою жизнь.
Он жил в пятидесяти верстах {Пятьдесят верст составляют около тридцати
пяти миль. (Прим. автора)} — обычное в Сибири расстояние между двумя
соседями. Волдомир, сосланный за ужасные преступления, совершенные в России,
показался мне очень привлекательным человеком, но грубым, желчным и
жестоким, и мизантропия сквозила в каждой черточке его лица. Только после
того, как Терговиц сообщил ему несколько красноречивых подробностей из моей
жизни, он стал смотреть на меня не так враждебно. После небогатого ужина мы
по привычке начали снимать с себя панталоны. Волдомир обладал великолепным
членом, но такого твердого и заскорузлого зада, как у него, я не встречал в
своей жизни.
— Он очень мало добывает мехов, — объяснил мне Терговиц, — и каждый
день получает порку.
— Действительно, — заявил поляк, — порка доставляет мне большее
удовольствие, чем любая другая вещь на свете, и если захотите поупражняться
на моей заднице, я к вашим услугам.
Он протянул нам с Терговицем розги, и мы целый час обхаживали поляка,
который, казалось, не ощущал ровным счетом ничего. Однако в конце концов,
пришедши в сильное возбуждение, блудодей схватил меня за бока, и его
колоссальный, совершенно сухой орган вторгся в мой зад; Терговиц тут же
пристроился к нему сзади, и в таком сочлененном положении мы вышли из дымной
хижины и продолжали содомию прямо на снегу, несмотря на жестокий мороз.
Здоровенная колотушка поляка причиняла мне сильную боль, но негодяй только
посмеивался, похлопывая меня по бокам. Через некоторое время он оставил мои
потроха и слился с Терговицем, а я начал содомировать его самого; прошло
почти два часа, но этот мрачный содомит так и не сбросил сперму. Я же,
будучи моложе его — мне было тогда тридцать, — кончил в его потрохах.
Я же,
будучи моложе его — мне было тогда тридцать, — кончил в его потрохах.
— К сожалению, — проворчал поляк, наконец успокоившись и вкладывая свой
член на место, — я должен отказываться от этого удовольствия или предаваться
ему в одиночестве; дело в том, что я не могу дойти до оргазма, пока не
пролью чужую кровь, очень много крови… Поскольку под рукой нет людей,
которых можно убивать, я режу животных и мажу себя их кровью. Но когда
страсти разыгрываются не на шутку, бывает очень тяжело обманывать себя такой
заменой…
— Думаю, надо объяснить нашему новому товарищу, — вмешался Терговиц, —
что мы не всегда ограничиваемся лисами, волками и медведями.
— Тогда где же вы, черт побери, находите жертв? — искренне удивился я.
— Среди наших друзей по несчастью, среди ссыльных.
— Даже несмотря на то, что они разделяют вашу горькую участь? Выходит,
у вас нет жалости к людям, которые, как и вы сами, страдают в этом аду?
— Что вы называете жалостью? — с вызовом спросил поляк. — То идиотское
чувство, которое убивает все желания и которому нет места в сердце
настоящего человека? Неужели, когда мне хочется совершить преступление, я
должен поддаться глупейшему и бесполезнейшему порыву жалости? Ну уж нет,
никогда я не был способен на такое чувство, и нисколько не слукавлю, если
скажу, что искренне и безгранично презираю человека, который может, хотя бы
на миг, уступить ему. Жажда, потребность проливать кровь — самая сильная из
всех потребностей — не терпит никаких запретов; перед вами человек, который
убил своего отца, мать, жену, своих детей и ни в чем не раскаивается и не
чувствует ни грамма сожаления. Имея минимум мужества, освободившись от
предрассудков, человек может делать все, что подсказывает ему его сердце и
совесть. Все решает привычка, и нет ничего легче, чем выработать в себе
привычку, которая больше всего вам подходит: для этого достаточно преодолеть
самый первый барьер, и если у вас есть хоть капля энергии, вы обязательно
добьетесь успеха. Поднимите выше член, привыкните к мысли, которая поначалу
пугает вас, и скоро она будет доставлять вам удовольствие; именно этот
рецепт помог мне спокойно относиться к любым преступлениям; я жаждал их, но
в глубине души их боялся, тогда я начал мастурбировать, думая о них, и
сегодня убить человека для меня все равно, что высморкаться. Помехой в
злодейских делах служит наше неверное отношение к другим людям; полученное в
детстве воспитание заставляет принижать свое «я» и придавать слишком большое
значение другим. В результате любая несправедливость по отношению к
окружающим представляется нам великим злом, хотя нет ничего более
естественного, чем причинить зло соседу, и мы в точности исполняем закон
Природы, когда ставим себя выше других и, мучая их, получаем удовольствие.
Если правда заключается в том, что мы ничем не отличаемся от прочих
продуктов Природы, зачем упорно придумывать для себя какие-то особые законы?
Разве растения и животные знакомы с чувством благодарности, жалости,
братской любви и с общественными обязанностями? Разве закон Природы не
состоит в эгоизме и инстинкте самосохранения? Вся беда в том, что
человеческие законы суть плоды невежества и предрассудка; люди, которые их
придумали, руководствовались только своей глупостью, своими узкими
интересами и близорукостью.