Но человек, не боящийся преследований, не станет подчиняться
навязанному долгу, который выполняют лишь трясущиеся трусы. Нет, и еще раз
нет, Жюльетта, не существует такого понятия как искренняя жалость и вообще
нет такого чувства в нашем сердце. В те редкие моменты, когда начнут
одолевать тебя судороги сочувствия к ближнему, остановись и прислушайся к
своему сердцу, и тогда из самых потаенных его глубин ты услышишь тихий
голос: «Ты проливаешь слезы при виде горя своего несчастного соседа, но
слезы эти — свидетели твоей собственной никчемности и боязни оказаться еще
несчастнее, чем тот, кого ты жалеешь». Так кому принадлежит этот голос, как
не страху? А что порождает страх, если не себялюбие?
Посему вырви с корнем это мелкое чувство, как только оно проклюнется,
иначе оно наполнит тебя скорбью и печалью, потому что всегда рождается из
сравнения, невыгодного для тебя.
Подумай над моими словами, милое дитя, и когда твоя очаровательная
головка осознает всю никчемность и даже преступность бескорыстных братских
связей между твоим «я» и прочими смертными, ты сможешь гордо заявить вслед
за философом:
Почему должна я колебаться, когда самое неподдельное, самое ощутимое
удовольствие доставит мне поступок, который будет причиной страданий моего
ближнего? В самом деле, почему, если заранее известно, что, совершая его, я
делаю плохо другому человеку, а отказываясь от него, обязательно сделаю
плохо себе? Лишая соседа жены, наследства, детей, я, конечно, поступаю с ним
несправедливо, но лишая себя вещей, от которых получу высшее наслаждение, я
поступаю точно так же по отношению к себе; и если придется выбирать из этих
двух несправедливостей, разве буду я врагом себе и не предпочту свое
удовольствие и свой интерес? Только сочувствие к другому может помешать мне
поступать таким образом, но если уступка этому чувству может иметь для меня
ужасные последствия — лишить меня радостей, которых я так жажду, — я должна
собрать все свои силы и излечиться от этого опасного, этого разрушительного
предрассудка, не дать ему проникнуть в мою душу. Как только я в этом
преуспею — а в том, что преуспею, я уверена, если постепенно приучу себя к
чужим страданиям, — тогда я буду повиноваться лишь своим страстям, не буду
страшиться угрызений совести, ибо угрызения — всего лишь плод сочувствия,
которое я навсегда изгнала из своей души; поэтому буду следовать своему
призванию и своим наклонностям, буду ставить собственное благополучие
превыше всех чужих несчастий, которые уже не трогают меня. В конце концов, я
знаю самое главное: брать от жизни все, что только возможно, пусть даже
расплачиваясь за все это чужими страданиями, так как любить других больше,
чем себя — значит нарушить первейший закон Природы и посягнуть на здравый
смысл.
Мало того: семейные узы ничем не лучше всех прочих, потому что и те и
другие — чистейшей воды фикция. Неправда, что ты чем-нибудь обязана
существу, из которого однажды вылупилась; еще большая неправда, что ты
должна иметь какие-то чувства к тому существу, которое выйдет из твоего
тела; абсурдно думать, будто тебя что-то связывает с твоими братьями,
сестрами, племянниками и племянницами.
Неправда, что ты чем-нибудь обязана
существу, из которого однажды вылупилась; еще большая неправда, что ты
должна иметь какие-то чувства к тому существу, которое выйдет из твоего
тела; абсурдно думать, будто тебя что-то связывает с твоими братьями,
сестрами, племянниками и племянницами. На каком разумном фундаменте могут
покоиться обязательства единокровия, для чего и для кого стараемся мы в поте
лица своего во время совокупления? Для самих себя или для кого-то другого?
Ответ очевиден! Чем обязаны мы своему отцу, постороннему в сущности
человеку, случайно, ради своей забавы, зачавшему нас? А какой долг может
быть у нас перед своим сыном? Неужели потому лишь, что когда-то в пылу
страсти мы сбросили семя в чье-то чрево? Итак, к черту все эти родственные
узы, эти кандалы на наших ногах!
— Вы уже не раз говорили мне это, Нуарсей, но все-таки никак не хотите
рассказать…
— Послушай, Жюльетта, — вежливо прервал он меня, — подобные признания
ты можешь услышать единственно в награду за свое примерное поведение. Придет
время, и я охотно открою тебе мое сердце — когда почувствую, что ты
действительно готова узнать эту тайну. Но прежде ты должна пройти испытания.
Тут пришел его камердинер, объявивший, что в гостиной ждет министр,
близкий друг Нуарсея, и мы расстались.
Я не теряла времени и нашла очень выгодное применение тем шестидесяти
тысячам франков, которые украла у Мондора. Я была абсолютно уверена, что
Нуарсей одобрил бы мой поступок, однако же остереглась рассказать .ему об
этом, потому что мой любовник стал бы опасаться, как бы предметом моей
страсти не сделалась его собственность. Осторожность заставила меня
придержать язычок, и я погрузилась в размышления о том, как увеличить тем же
способом свои доходы. Случай представился очень скоро — в виде еще одного
званого вечера, организованного мадам Дювержье.
В этот раз нам предстояло посетить дом одного субъекта, чьей манией —
столь же жестокой, сколько сладострастной — была порка девушек. Нас было
четверо: возле ворот Святого Антуана ко мне присоединились три
обольстительных создания; там же ожидала карета, которая быстро доставила
нас в Сен-Мор, где располагался роскошный замок герцога Даннемар. Моими
спутницами были редкой красоты девушки, чья юность и свежесть радовали взор;
самой старшей было меньше восемнадцати, ее звали Минетт, она была просто
неотразима, и я с трудом удержалась от искушения; второй было шестнадцать, а
третьей — четырнадцать лет. От женщины, которая сопровождала нас в Сен-Мор и
которая, надо отдать ей должное, оказалась очень проницательной в выборе
моих спутниц, я узнала, что была единственной куртизанкой в этой компании.
Моя молодость и мои манеры показали герцогу, что со мной можно не
церемониться и не утруждать себя галантностью.