Не замечая ее блестящих,
влажных глаз и полуоткрытого рта, он посмотрел на Хоуп, которая наблюдала
за ним с другого конца комнаты; его восхищенный взгляд отметил ее шею, ее
талию. Хоуп подошла к нему.
— Я давно собираюсь кое-что сделать, — сказал Ной и обнял девушку за
тонкую талию, стянутую тугим корсажем нового платья; он почувствовал, как
от его прикосновения по упругому девичьему телу пробежала легкая дрожь.
Хоуп, видимо, поняла Ноя, потянулась к нему и нежно поцеловала его.
Кое-кто из гостей наблюдал за ними, но это не смутило Ноя: он считал, что
на свадьбе всякий волен целовать кого угодно. Кроме того, Ною никогда еще
не приходилось пить шампанское в жаркий летний день.
Стоя у подъезда, Ной и Хоуп наблюдали, как обсыпанные рисом новобрачные
усаживались в машину, украшенную длинными развевающимися лентами. У дверей
дома тихо всхлипывала мать. Неловко и застенчиво улыбался молодожен,
выглядывая из автомобиля.
Ной и Хоуп посмотрели друг на друга, и он понял, что они думают об
одном и том же.
— А почему бы и нам… — горячо зашептал было Ной.
— Ш-шш! — Хоуп закрыла ему рот рукой. — Ты выпил слишком много
шампанского.
Ной и Хоуп попрощались с гостями и, держась за руки, медленно пошли по
улице, обсаженной высокими деревьями, среди газонов, на которых вращались
разбрызгиватели, образуя сверкающие на солнце всеми цветами радуги фонтаны
воды. Воздух угасающего дня был напоен поднимающимся с газонов запахом
свежеполитой зелени.
— Куда же они поехали? — спросил Ной.
— В Монтерей, в Калифорнию, на месяц. Там живет его двоюродный брат.
Тесно прижавшись друг к другу, они шли среди фонтанов Флэтбуша,
размышляя о пляжах Монтерея на Тихоокеанском побережье, об унылых
мексиканских домиках, залитых лучами южного солнца, о двух молодых людях,
которые только что сели в поезд на вокзале Грэнд-Сентрал и сейчас
закрывают на замок дверь своего купе.
— Жаль мне их, — кисло улыбнулся Ной.
— Это почему же?!
— В такую ночь, как сегодня, впервые остаться наедине. Ведь сегодня же
будет одна из самых жарких ночей за весь год.
Хоуп отдернула руку.
— Нет, ты совершенно невозможен! — сердито воскликнула она. — Как это
мерзко и вульгарно!..
— Ну, Хоуп! — запротестовал Ной. — Я же просто немножко пошутил!
— Терпеть не могу такого цинизма, — громко продолжала Хоуп. — Ты готов
высмеять все и вся! — Ной с удивлением заметил, что она плачет.
— Прошу тебя, дорогая, не нужно плакать. — Ной крепко обнял ее, не
обращая внимания на двух маленьких мальчишек и собаку-колли, с интересом
наблюдавших за ними с одного из газонов.
Хоуп выскользнула из его объятий.
— Не смей притрагиваться ко мне! — крикнула она и быстро пошла вперед.
— Ну прошу тебя, — повторил встревоженный Ной, стараясь не отставать от
девушки. — Послушай-ка, что я тебе скажу.
— Можешь написать очередное письмо, — сквозь слезы ответила Хоуп. — Все
свои нежные чувства ты, видимо, бережешь для пишущей машинки.
— Можешь написать очередное письмо, — сквозь слезы ответила Хоуп. — Все
свои нежные чувства ты, видимо, бережешь для пишущей машинки.
Ной поравнялся с Хоуп и молча пошел рядом. Он был озадачен и растерян и
чувствовал себя так, словно внезапно оказался среди безбрежного моря, имя
которому — женское безрассудство, и ему остается лишь дрейфовать, уповая
на то, что ветер и волны прибьют его к спасительному берегу.
Однако Хоуп не хотела смягчиться и всю долгую дорогу в трамвае молчала,
упрямо и презрительно поджав губы.
«Боже мой! — думал Ной, время от времени боязливо посматривая на свою
подругу. — Она же перестанет встречаться со мной!»
Но Хоуп, открыв ключом обе двери, разрешила ему войти. В доме никого не
было. Тетка и дядя Хоуп, захватив с собой двух маленьких детей, уехали на
три дня отдыхать в деревню. В неосвещенных комнатах все дышало миром и
покоем.
— Хочешь есть? — строго спросила Хоуп. Она стояла посередине гостиной,
и Ной совсем было решился поцеловать ее, но, взглянув на девушку,
отказался от своего намерения.
— Пожалуй, мне лучше уйти домой, — нерешительно проговорил он.
— Можешь поесть и у меня, — возразила Хоуп. — Я оставила ужин в
холодильнике.
Ной покорно прошел за девушкой в кухню и, стараясь держаться как можно
незаметнее, принялся помогать ей. Хоуп достала холодную курицу, полный
кувшин молока и приготовила салат. Затем она поставила все на поднос и,
как сержант, подающий команду взводу, сухо приказала:
— Во двор!
Ной взял поднос и отнес его в садик, примыкавший к дому. Садик
представлял собой прямоугольник, ограниченный с боков высоким дощатым
забором, а с третьей стороны — глухой кирпичной стеной гаража, сплошь
заросшей диким виноградом. Тут росла изящная, раскидистая акация, был
крохотный участок, воспроизводивший в миниатюре горный луг, несколько
клумб с обычными цветами, деревянный столик со свечами под абажурами и
длинные, похожие на кушетку качели под балдахином. В расплывчатых сумерках
растаял, подобно туману или дурному видению, Бруклин, и Ной с Хоуп
остались одни в обнесенном высокими стенами саду, словно где-то в Англии
или во Франции, а может быть, среди гор Индии…
Хоуп зажгла свечи. Все с тем же мрачным выражением на лицах они уселись
друг против друга и с аппетитом поели. Они почти не разговаривали, лишь
изредка обменивались вежливыми просьбами передать соль или молоко. Затем
они сложили салфетки и встали, каждый у своего конца стола.
— Свечи нам не нужны, — сказала Хоуп. — Потуши, пожалуйста, свою свечу.
Ной нагнулся над свечой, накрытой абажуром в виде небольшой стеклянной
трубки, а Хоуп склонилась к другой свече. Когда они гасили свечи, их
головы соприкоснулись, и во внезапно наступившей темноте Хоуп прошептала:
— Прости меня. Я самая мерзкая девчонка на свете.
После этого все было хорошо. Тесно прижавшись, они сидели на качелях и
сквозь ветки акации смотрели на звезды, постепенно загоравшиеся в
темнеющем летнем небе.