..
Слушай, Христиан. Перед самой войной я ходатайствовал о переходе во
французское гражданство, но потом взял заявление обратно. Германия
нуждалась во мне, — серьезно продолжал Брандт, пытаясь убедить не только
сидящего рядом человека, но и самого себя в своей честности, прямоте и
добрых намерениях, — и я предложил себя родине. Я старался изо всех сил.
Боже, какие снимки я делал! Чего только я не натерпелся, чтобы все это
снять! Но снимать больше нечего, помещать снимки некому, и, если даже их
напечатают, никто им не поверит, никого они не тронут. Я выменял свой
аппарат у того фермера на десять литров бензина. Война больше не объект
для съемки, потому что войны уже нет. Просто победитель добивает
побежденного. Это пусть снимают его собственные фотографы. Глупо самому
запечатлевать на пленку, как тебя добивают, никто и не ждет этого от меня.
Когда солдат вступает в армию, в любую армию, с ним заключают своего рода
контракт. По этому контракту армия вправе потребовать, чтобы солдат отдал
свою жизнь, но она не вправе требовать, чтобы он отдавал жизнь, заведомо
зная, что это бесполезно. Если правительство в данный момент не просит
мира, — а никаких признаков этого нет — значит; оно уже нарушает контракт
со мной, как и с любым другим солдатом, находящимся во Франции. Значит, мы
перед ним никаких обязательств не несем. Никаких…
— К чему ты мне все это говоришь? — спросил Христиан, не отрывая глаз
от серой ленты дороги, а про себя подумал: «У него есть какой-то план, но
я пока ничего определенного говорить не буду».
— А к тому, — чеканя слова, ответил Брандт, — что, когда приедем в
Париж, я намерен дезертировать.
С минуту ехали молча.
— Пожалуй, я неточно выразился, — нарушил молчание Брандт. — Не я
бросаю армию, армия первая бросила меня. Я хочу лишь оформить наши
отношения.
Дезертировать… Это слово звучало в ушах Христиана. Противник давно
уже сбрасывал листовки с пропусками, убеждая немцев, что война проиграна,
призывая их сдаться в плен, обещая хорошее обращение… Он не раз слышал о
случаях, когда люди пытались дезертировать, но их ловили и вешали на
деревьях сразу по нескольку человек, а их близких в Германии
расстреливали… У Брандта близких нет, ему проще. Конечно, при такой
неразберихе вряд ли удастся выяснить, кто дезертировал, кого убили, кто
попал в плен, героически сражаясь с противником. Может быть, потом, лет
через пятнадцать, и дойдут какие-нибудь слухи, а может быть и никогда. Но
стоит ли беспокоиться об этом сейчас?
— Зачем же тебе ехать в Париж, чтобы дезертировать? — спросил Христиан,
вспомнив о листовках. — Почему бы не выбрать другой способ: найди первую
попавшуюся американскую часть и сдайся в плен.
— Я думал об этом. Не годится: слишком опасно. На фронтовиков
полагаться нельзя. Могут сгоряча прикончить. Кто знает, а вдруг всего
несколько минут назад снайпер убил их товарища? Вдруг им недосуг возиться
с пленными? Или попадется еврей, у которого родственники в Бухенвальде?
Всякое бывает.
Кто знает, а вдруг всего
несколько минут назад снайпер убил их товарища? Вдруг им недосуг возиться
с пленными? Или попадется еврей, у которого родственники в Бухенвальде?
Всякое бывает. А потом здесь, в этой проклятой стране, можно так и не
попасть ни к американцам, ни к англичанам. У каждого паршивого француза
отсюда и до Шербура есть теперь оружие, и каждый из них только и думает,
как бы подстрелить немца, пока не поздно. Нет, дорогой, я собираюсь
дезертировать, а не умирать.
«Предусмотрительный малый, — с восхищением подумал Христиан. — Все
обдумал заранее. Неудивительно, что такой и в армии жил припеваючи. Щелкал
себе фотоаппаратом, делал как раз такие снимки, какие нравились
министерству пропаганды, имел тепленькое местечко в журнале, квартиру в
Париже…»
— Ты помнишь мою Симону? — спросил Брандт.
— Ты все еще с ней? — удивился Христиан.
Брандт жил с Симоной еще в сороковом году. Христиан познакомился с ней,
когда первый раз приезжал в Париж в отпуск. Они вместе развлекались,
Симона даже приводила с собой приятельницу… Как же ее звали? Кажется,
Франсуаза… Но Франсуаза была холодна как лед и вообще не скрывала своей
неприязни к немцам… Да, Брандту в войне повезло. Надев мундир
победоносной армии, он оставался почти что гражданином Франции и умело
извлекал выгоду из преимуществ такого двойственного положения.
— Ну конечно, я по-прежнему с Симоной, — ответил Брандт. — Что же в
этом странного?
— Сам не знаю, — улыбнулся Христиан. — Ты только не сердись. Просто все
было так давно… Прошло целых четыре года… Четыре года войны…
Хотя Симона была весьма недурна собой, Христиану почему-то казалось,
что Брандт при таких возможностях должен был все эти годы порхать от одной
красотки к другой.
— Мы решили пожениться, как только кончится вся эта чертовщина, —
решительно объявил Брандт.
— Правильно, — согласился Христиан, сбавляя скорость, так как они
обгоняли вереницу солдат, устало шагавших по обочине. За спиной у них
поблескивали при свете луны автоматы. — Что вам мешает?
«Брандт во всем благоразумен, — с завистью подумал Христиан. —
Счастливчик. Не получил не единой царапины. Позади легкая война, впереди —
благоустроенная жизнь. Все у него предусмотрено».
— Сейчас прямо к ней, — продолжал Брандт. — Сниму форму, оденусь в
штатское и буду ждать американцев. Когда суматоха уляжется, Симона пойдет
в американскую военную полицию и сообщит обо мне. Скажет, что я немецкий
офицер и желаю сдаться. А там кончится война, меня выпустят, я женюсь на
Симоне и снова буду писать картины…
«Да, везет человеку, — думал Христиан. — Умеет устраиваться. Жена,
карьера, словом, все…»
— Христиан, — искренне предложил Брандт, — ведь и ты можешь поступить
так же!
— Как? — усмехнулся Христиан.