Он пробрался между столиками и положил руки на талию Мейбл Каспер из
Скенектади, которая как раз пристроилась в хвост танцующим и, покачивая
обтянутыми тафтой бедрами, громко пела.
Девушка в цветастом платье подошла к Майклу и, улыбнувшись, протянула
руку.
— Танцуем?
— Танцуем!
Он поднялся и взял протянутую руку. Они встали в ряд, девушка пошла
впереди, и ее стройные бедра ожили под тонким шелком платья.
Теперь уже танцевали все. Длинная вереница танцующих пар, пестреющая
шелком и военными мундирами, извивалась по залу, перед завывающим
оркестром, между столиками. Зал содрогался от песни.
Нет ли грязных тряпок, мамаша дорогая?
На линии Зигфрида развешаем белье!
Майкл усердно старался перекричать остальных охрипшим от счастья
голосом, цепко держась за хрупкую талию желанной девушки, которая из всех
молодых людей в этом праздничном городе выбрала именно его. Захваченный
волнами пронзительной музыки, выкрикивая грубые, торжествующие слова
песни, над которыми так жестоко потешались немцы, когда впервые услышали
их от англичан в 1939 году, Майкл испытывал такое ощущение, будто в этот
вечер все мужчины его друзья, все женщины любят только его, все города
принадлежат ему одному, все победы одержаны лично им, а жизнь будет
длиться вечно…
— «На линии Зигфрида развешаем белье, — вместе со всеми выкрикивал он,
— если от нее что-нибудь останется!»
И Майкл верил, что ради этой минуты он жил, ради нее пересек океан,
ради нее шел с винтовкой, ради нее ускользнул от смерти.
Песня кончилась. Девушка в цветастом платье повернулась, поцеловала его
и прижалась, растаяв в его объятиях. Винные пары, духи, пахнущие
гелиотропом, кружили голову, а люди вокруг запели «В доброе, старое время»
— сентиментальную, трогательную песню, словно радостные, веселые гуляки на
новогоднем вечере.
Пожилой французский летчик, который в 1928 году жил на Парк-авеню,
устраивал необычные коктейли и по ночам посещал Гарлем, а теперь, отслужив
три полных срока в эскадрилье «Лотарингия» и потеряв за эти годы почти
всех друзей, наконец снова вернулся в Париж, пел, не стыдясь слез, градом
катившихся по его постаревшему, но все еще красивому лицу.
— «Разве забудем старых друзей? — пел он, обняв за плечи Пейвона. В
этот веселый радостный вечер вырвалась, наконец, наружу вся накопившаяся в
его сердце тоска по родине. — Разве не вспомним о них?..»
Девушка снова крепко поцеловала Майкла. Он закрыл глаза и тихо
покачивался, заключив в объятия этот безымянный подарок освобожденного
города…
Через четверть часа, когда Майкл с карабином в руках вел девушку в
цветастом платье рядом с Пейвоном и его поблекшей дамой по темным
Елисейским полям, направляясь к Триумфальной арке, неподалеку от которой
жила девушка, немцы начали бомбить город.
Под деревом стоял какой-то
грузовик, и Майкл с Пейвоном решили переждать бомбежку здесь. Они уселись
на буфер грузовика под символическим укрытием зеленой листвы.
Через две минуты Пейвон был мертв, а Майкл лежал на пахнущей асфальтом
мостовой в полном сознании, но чувствуя, что не в состоянии даже
пошевелить ногами.
Где-то вдалеке послышались голоса, и Майклу захотелось узнать, что же с
девушкой в шелковом платье. Он старался понять, как все это произошло:
бомбили ведь как будто другой берег реки, он даже не слышал свиста
падающей бомбы…
Потом он вспомнил, как из-за поворота на них с ревом устремилась
какая-то огромная тень… «А, автомобильная катастрофа», — подумал он и
улыбнулся, вспомнив, как друзья всегда предупреждали его: «Берегись
французских шоферов».
Ноги по-прежнему не двигались, и в свете зажженного кем-то карманного
фонарика лицо Пейвона казалось бледным-бледным, словно он вечно был
мертвецом. Потом послышался голос американца:
— Эй, посмотри-ка! Это американец, мертвый… Да это полковник!
Погляди!.. А похож на простого солдата…
Майкл попытался сказать им о своем друге полковнике Пейвоне, но язык не
слушался. Когда они подняли Майкла со всей осторожностью, какую только
позволяли темнота, неразбериха и женские вопли, он тут же потерял
сознание.
33
Лагерь, где готовилось пополнение, располагался на сырой равнине близ
Парижа. Солдаты размещались в палатках и старых немецких бараках, стены
которых все еще были ярко размалеваны изображениями рослых немецких
парней, улыбающихся пожилых мужчин, пьющих пиво из больших кружек, и
голоногих деревенских девушек, тяжеловесных, как першероны [першероны —
порода тяжелых упряжных лошадей; впервые выведена во Франции, в провинции
Перш]. В верхней части каждой картины неизменно красовался орел со
свастикой. Многие американцы увековечили свое пребывание в этом памятном
месте, оставив на расписанных стенах свои имена: повсюду пестрели надписи
«Сержант Джо Захари, Канзас-Сити, штат Миссури», «Мейер Гринберг, рядовой
первого класса, Бруклин, США»…
Тысячи людей, ожидающих отправки в дивизии для восполнения боевых
потерь, неторопливо месили ноябрьскую грязь. Сдержанные и молчаливые, они
резко отличались от шумливых, вечно жалующихся американских солдат, каких
обычно приходилось встречать Майклу. Он стоял у входа в свою палатку,
всматривался в уныло моросящий дождь и мысленно сравнивал этот лагерь, где
солдаты в мокрых дождевиках бесцельно и беспокойно двигались взад и вперед
по длинным, туманным линейкам, с чикагскими скотопригонными дворами, где
втиснутый в загоны скот с тревогой ожидает своей неизбежной участи, чуя
запах близкой бойни.
— Пехота! — горько жаловался молодой Спир, сидевший в палатке.