Стрелок. Вот это действительно специальность.
Взаимозаменяемая часть. Все мы взаимозаменяемые части.
Майкл заметил, как мягкий, приятный рот Спира исказила нервная гримаса
отвращения. Спиру явно пришлось не по вкусу, что он тоже взаимозаменяемая
часть. Это определение никак не совпадало с тем образом, который создало
его воображение в безмятежные годы, проведенные в обществе гувернанток и в
аудиториях Гарвардского университета.
— Должны же быть дивизии, в которых служить легче, чем в других, —
настаивал Спир, озабоченный своей будущей судьбой.
— Убить могут в любой дивизии американской армии, — резонно заметил
Кренек.
— Я имею в виду, — пояснил Спир, — дивизию, где превращают человека в
солдата постепенно, не сразу.
— Видно, тебя, братец, крепко учили в Гарвардском университете, —
сказал Кренек, наклоняясь над винтовкой. — Тебе там наговорили кучу всякой
ерунды о службе в армии.
— Папуга? — Спир повернулся к другому солдату, который молча лежал на
своей койке и, не моргая, смотрел вверх на сырой брезент. — Папуга, а ты в
какой дивизии служил?
— Я был в зенитной артиллерии, — не поворачивая головы, отозвался
Папуга ровным слабым голосом.
Это был толстый человек лет тридцати пяти с болезненно-желтым рябоватым
лицом и сухими черными волосами. Он целыми днями лежал на койке, мрачно
уставившись куда-то вдаль, и Майкл заметил, что он часто пропускает время
приема пищи. На рукавах его одежды были видны следы сорванных сержантских
нашивок. Папуга никогда не принимал участия в разговорах, которые велись в
палатке, и во всем его поведении было что-то загадочное.
— Зенитная артиллерия, — сказал Кренек, рассудительно кивнув головой. —
Это неплохая служба.
— Что же ты здесь делаешь? — допытывался Спир. В дождливые ноябрьские
дни, в сыром лагере, где в воздухе носился запах бойни, он готов был
искать утешения у любого из окружавших его ветеранов. — Почему ты не
остался в зенитной артиллерии?
— Однажды, — сказал Папуга, не глядя на Спира, — я сбил три наших
самолета П-47.
В палатке стало тихо. Майклу стало не по себе, ему хотелось, чтобы
Папуга больше ничего не рассказывал.
— Я был в расчете 40-миллиметровой пушки, — продолжал Папуга после
небольшой паузы своим ровным, бесстрастным голосом. — Наша батарея
охраняла аэродром, на котором базировались П-47. Было уже почти темно, а
немцы имели привычку прилетать как раз в это время и обстреливать из
пулеметов наш аэродром. У меня не было свободного дня в течение двух
месяцев, ни одной ночи я не спал спокойно. А тут, как раз перед этим, я
получил письмо от жены, она писала, что у нее скоро будет ребенок, а я
ведь не был дома два года…
Майкл закрыл глаза, надеясь, что Папуга замолчит. Но в душе Папуги
накопилось столько страдания, что, раз начав, говорить, он не в состоянии
был остановиться.
— У меня было скверное настроение, — продолжал Папуга, — и мой дружок
дал мне полбутылки французской самогонки.
Она крепкая, как чистый спирт, и
хватает за горло, как капкан. Я выпил всю ее один, и, когда над аэродромом
появилось несколько снижающихся самолетов и кто-то стал кричать, я, должно
быть, обезумел. Было уже почти темно, понимаешь, а немцы имели привычку…
— Он остановился, вздохнул и медленно провел ладонью по глазам. — Я
повернул свою пушку на них. Я хороший стрелок… А потом и другие орудия
открыли по ним огонь. Должен вам сказать, что на третьем самолете я увидел
наши опознавательные знаки: полосы на крыльях и звезду, но почему-то не
мог остановиться. Он летел как раз надо мной, очень тихо, с опущенными
закрылками, пытаясь сесть… не понимаю, как это я не смог остановиться…
— Папуга оторвал руку от глаз. — Два из них сгорели, а третий при посадке
перевернулся и разбился. Десять минут спустя ко мне подошел полковник,
командир группы. Это был молодой парень, знаете этих авиационных
полковников? Он получил за что-то «Почетную медаль конгресса», когда мы
еще были в Англии. Полковник подошел ко мне и сразу учуял запах водки. Я
думал, он застрелит меня на месте и, по правде говоря, ничуть его не
обвиняю и ничего против него не имею.
Кренек резким движением вставил затвор в винтовку.
— Но он не застрелил меня, — мрачно продолжал Папуга. — Он повел меня в
поле, где упали самолеты, и показал мне, что осталось от двух сгоревших
летчиков. Он приказал мне помочь нести третьего, того, что перевернулся,
на медпункт, только он все равно умер.
Спир нервно щелкал языком, и Майкл пожалел, что парню пришлось все это
услышать. Вряд ли это пойдет ему на пользу, когда его пошлют на фронт
(сразу, а не постепенно) штурмовать укрепления линии Зигфрида.
— Меня арестовали и собирались судить, и полковник сказал, что сделает
все, чтобы меня повесили, — продолжал Папуга, — но, как я уже сказал, я ни
в чем не виню полковника, он ведь просто молодой парень. Но вскоре мне
сказали: «Папуга, мы дадим тебе возможность загладить свою вину, мы не
станем судить тебя, а пошлем тебя в пехоту». И я сказал: «Как вам угодно».
С меня сорвали сержантские нашивки, а за день до моего отъезда сюда
полковник сказал мне: «Надеюсь, что там, в пехоте, тебе оторвут голову в
первый же день».
Папуга замолчал и снова спокойным, безразличным взглядом уставился
вверх на брезент палатки.
— Надеюсь, — сказал Кренек, — что тебя не пошлют в Первую дивизию.
— Пусть направляют, куда хотят. Мне все равно.
Снаружи раздался свисток. Все встали, надели плащи и подшлемники и
вышли строиться на вечернюю поверку.
Из-за океана только что прибыла большая партия пополнений. Разбухшая
сверх штата рота выстроилась на линейке. Солдаты стояли в липкой грязи под
мелким дождем и отзывались, когда выкликали их фамилии. Сержант, закончив
перекличку, доложил командиру роты:
— Сэр, в двенадцатой роте во время переклички все люди оказались
налицо…
Капитан отдал честь и отправился в столовую ужинать.
Сержант не стал распускать роту.