— Я послал тебе много писем, но
ты ни разу не ответила.
— Письма… — Гретхен сделала гримасу и помахала сигаретой. — Иногда
просто не находишь времени. Я все собираюсь написать… А потом, в конце
концов, жгу их, потому что просто невозможно… Впрочем, мне очень
нравились твои письма, правда. Просто ужас, что они сделали с тобой на
Украине!
— Я был не на Украине, — холодно заметил Христиан. — Я был в Африке и в
Италии.
— Ах да, конечно, — согласилась Гретхен, нисколько не смущаясь. — В
Италии у нас дела идут хорошо, не правда ли? Это единственное
по-настоящему светлое пятнышко.
Христиан недоумевал, как можно, даже будучи крайним оптимистом, считать
Италию светлым пятнышком, но промолчал. Он внимательно наблюдал за
Гретхен. Она выглядела гораздо старше, особенно в этом неряшливом сером
халате. Глаза подернулись желтизной, под глазами мешки; волосы потускнели,
а некогда девически энергичные движения стали нервными, неестественными,
расхлябанными.
— Я завидую тебе — ты живешь в Италии, — продолжала она. — В Берлине
становится просто невыносимо. Ни согреться, ни уснуть: почти каждую ночь
налеты, невозможно добраться из одного района в другой. Я просила, чтобы
меня послали в Италию хотя бы только согреться… — Она засмеялась, и в ее
смехе послышались какие-то жалобные нотки. — Мне так нужно отдохнуть, —
тараторила она. — Ты не можешь себе представить, сколько нам приходится
работать и в каких условиях. Я часто говорю своему начальнику, что если бы
солдатам пришлось воевать в таких условиях, они объявили бы забастовку. Я
так и говорю ему прямо в лицо…
«Чудесно, — подумал Христиан. — Она нагоняет на меня скуку».
— А! — воскликнула Гретхен, — теперь я все вспомнила. Ты из роты моего
мужа. Черные кружева… Их украли прошлым летом. Ты не имеешь понятия,
сколько в Берлине развелось жулья, приходится следить, как ястреб, за
каждой уборщицей…
«Ко всему прочему она стала еще и болтлива», — отметил про себя
Христиан, хладнокровно прибавляя этот грех к другим ее порокам.
— Не следовало бы говорить все это солдату, только что вернувшемуся с
фронта, — спохватилась Гретхен. — Все газеты трубят о том, как мужественно
ведут себя берлинцы, как безропотно они переносят страдания… Впрочем,
нет смысла что-либо скрывать от тебя: стоит тебе выйти на улицу, и ты
услышишь жалобы со всех сторон. Ты привез что-нибудь из Италии?
— Что именно? — спросил озадаченный Христиан.
— Что-нибудь поесть, — сказала Гретхен. — Многие привозят сыр или эту
чудесную итальянскую ветчину, и я думала, возможно, ты… — Она кокетливо
улыбнулась ему и подалась вперед, ее халат приоткрылся, чуть обнажив
грудь.
— Нет, — отрубил Христиан. — Я не привез ничего, кроме желтухи.
Он почувствовал себя уставшим и немного растерянным. Все его планы на
эту неделю в Берлине связывались с Гретхен, и вот…
— Ты не подумай, что у нас нечего есть, — сказала Гретхен официальным
тоном.
— Просто хочется разнообразия…
«Бог мой, — с горечью подумал Христиан. — Не прошло и двух минут, а мы
уже говорим о еде!»
— Скажи мне, — резко спросил он, — ты что-нибудь слышала о своем муже?
— Мой муж? — неохотно ответила Гретхен, словно сожалея, что приходится
прекращать разговор о еде. — О, он покончил с собой.
— Что?
— Он покончил с собой, — без тени печали повторила она. — Зарезался
перочинным ножом.
— Это невозможно! — воскликнул изумленный Христиан. У него не
укладывалось в голове, как такая неистовая, целеустремленная энергия,
такая сложная, хладнокровная, расчетливая сила могла сама себя уничтожить.
— У него были такие большие планы…
— Я знаю о его планах, — огорченно проговорила Гретхен. — Он хотел
вернуться сюда. Он прислал мне свою фотографию. Ей-богу, я до сих пор не
пойму, как он смог заставить кого-то снять такое лицо. Ему удалось
восстановить зрение на один глаз, и он тут же решил вернуться домой и жить
со мной. Ты не представляешь, на что он был похож. — Ее даже передернуло.
— Надо быть не в своем уме, чтобы решиться послать жене такую фотографию.
Я, мол, пойму и найду в себе достаточно сил. Он всегда имел свои
странности, но без лица… Есть, в конце концов, предел всему, даже во
время войны. Ужас — неотъемлемая черта жизни, писал он, и все мы должны
уметь его переносить…
— Да, — сказал Христиан. — Я помню.
— Наверно, он и тебе говорил что-нибудь такое.
— Да.
— Что ж, — раздраженно продолжала Гретхен. — Я послала ему очень
тактичное письмо. Я просидела над ним целый вечер. Я написала, что здесь
ему будет неудобно, что лучше бы ему оставаться под присмотром в армейском
госпитале, по крайней мере до тех пор, пока они сделают что-нибудь с его
лицом… Хотя, говоря по правде, тут нельзя было ничего поделать, это было
уже не лицо, и, по сути дела, нельзя разрешать нашим людям… Впрочем,
письмо было исключительно тактичным…
— У тебя сохранилась эта фотография? — внезапно спросил Христиан.
Гретхен как-то странно взглянула на него и плотнее закуталась в платок.
— Да, — сказала она, — фотография у меня. Не могу понять, — продолжала
она, вставая и направляясь к столу у дальней стены, — что тебе за охота на
нее смотреть. — Она начала нервно ворошить содержимое двух ящиков стола,
пока, наконец, не извлекла небольшую карточку. Мельком взглянув на нее,
она передала ее Христиану.
— Вот она, — проговорила Гретхен. — Можно подумать, что в наши дни и
без того нечем напугать человека…
Христиан посмотрел на фотографию. Единственный перекошенный светлый
глаз холодно и властно выглядывал из сплошной бесформенной раны поверх
тугого воротника мундира.
— Могу я взять ее? — спросил Христиан.
— В последнее время все вы становитесь все более и более странными! —
пронзительно прокричала Гретхен. — Иногда у меня появляется такое чувство,
что всех вас следовало бы запереть под замок, да, да, именно так.