Когда Майкл вышел из театра и направился в сторону парка, Лондон был
охвачен ярким заревом пожаров. Все небо мерцало, и то там, то тут высоко в
облаках отражалось оранжевое зарево. К этому времени Гамлет был уже мертв.
«Почил высокий дух! — воскликнул Горацио. — Спи, милый принц! Спи, убаюкан
пеньем херувимов». Когда Горацио произносил свои заключительные слова о
бесчеловечных и случайных карах, кровавых делах, негаданных убийствах,
последние подбитые немецкие самолеты падали над Дувром, последние
англичане, ставшие жертвами бомбардировки, умирали в своих горящих домах,
а занавес медленно опускался, и театральные служащие уже бежали на сцену с
цветами для Офелии и других артистов.
По Пиккадилли сновали целые батальоны проституток. Они освещали
электрическими фонариками лица прохожих, громко хихикали и зазывали
хриплыми голосами: «Эй, янки, два фунта, янки!»
Майкл, медленно пробираясь сквозь толпы проституток и солдат, мимо
патрулей военной полиции, думал о словах Гамлета, обращенных к Фортинбрасу
и его воинам.
«Вот это войско, тяжкая громада,
Ведомая изящным, нежным принцем,
Чей дух, объятый дивным честолюбьем,
Смеется над невидимым исходом,
Обрекши то, что смертно и неверно,
Всему, что могут счастье, смерть, опасность,
Так, за скорлупку».
«Вот как мы смеемся над невидимым исходом, — усмехнулся Майкл,
всматриваясь в темноте в солдат, торгующихся с женщинами, — что за жалкая
и полная сомнения усмешка! Мы жертвуем всем, что смертно и неверно, и не
только за скорлупку; однако как все это не похоже на Фортинбраса и его
двадцать тысяч солдат за сценой. Должно быть, Шекспир все же хватил через
край. Вряд ли какая-либо армия, даже армия доброго старого Фортинбраса,
возвращавшаяся с польской войны, могла выглядеть так воинственно и
обладать такой бодростью духа, как это изображает драматург. Эти
возвышенные слова выгодно оттеняли душевные муки Гамлета, и Шекспир
поэтому вложил их в его уста, хотя и знал, вероятно, что все это ложь. Мы
не знаем, что думал рядовой первого класса пехоты Фортинбраса о своем
изящном, нежном принце и о дивном честолюбии его духа. А могла бы
получиться презабавная сценка… Двадцать тысяч, что ради прихоти и
вздорной славы идут в могилу, как в постель, возможно ли это? Совсем
неподалеку, — размышлял Майкл, — находятся могилы, уготованные для более
чем двадцати тысяч окружавших его солдат, а быть может, и для него самого;
но, возможно, за триста лет прихоти и вздорная слава до некоторой степени
утратили свою притягательную силу. И все же мы идем, мы идем. У нас нет
той величавой решимости, которой восхищался человек в черном трико, но мы
идем. С нами разговаривают не белыми стихами, а какой-то искалеченной
прозой, малопонятным юридическим языком, слишком тяжеловесным для обычного
употребления. Безразличный к нашей судьбе суд присяжных, избранных большей
частью не из нашей среды, разбирает дело, которое не совсем входит в его
юрисдикцию, и выносит приговор чаще не в нашу пользу. Почти честный судья
вручает нам повестку и говорит: «Иди на смерть. Так надо». Мы и верим и не
верим, но все же идем. «Идите на смерть, — говорят нам. — Мир не изменится
к лучшему после войны, но, может быть, он станет не намного хуже». Где же
тот Фортинбрас, который, взмахнув плюмажем и приняв благородную позу,
переложит всю эту прозу на красивый, ласкающий слух язык? N’existe pas [не
существует (франц.)], как говорят французы. Весь вышел. Нет его в Америке,
нет и в Англии, молчит он во Франции, хитро притаился в России.
— Мир не изменится
к лучшему после войны, но, может быть, он станет не намного хуже». Где же
тот Фортинбрас, который, взмахнув плюмажем и приняв благородную позу,
переложит всю эту прозу на красивый, ласкающий слух язык? N’existe pas [не
существует (франц.)], как говорят французы. Весь вышел. Нет его в Америке,
нет и в Англии, молчит он во Франции, хитро притаился в России. Фортинбрас
исчез с лица земли. Такую попытку предпринял Черчилль, но на поверку
оказалось, что в его голосе звучит тот же пустой, старомодный мотив, каким
трубы призывали к бою сотни лет назад. Насмешка над невидимым исходом
переродилась в наши дни в скептическую ухмылку, в кислую гримасу, и тем не
менее в нынешней войне найдет свою смерть достаточно людей, чтобы
удовлетворить вкус самого кровожадного посетителя «Глобуса» начала
семнадцатого века».
Майкл медленно шел по Гайд-парку и думал о лебедях, устраивающихся на
ночь на своем островке, об ораторах, которые снова появятся здесь в
воскресенье, и о расчетах зенитных орудий, приготавливающих чай и
отдыхающих после налета немецких самолетов. Он вспомнил, как отозвался о
лондонских зенитчиках один ирландский капитан, приехавший в отпуск из
Дувра, где его батарея сбила сорок вражеских самолетов.
— Они не сбили ни одного самолета, — слегка картавя, презрительно
говорил ирландец. — Удивительно, что Лондон до сих пор еще не совсем
разрушен. Они настолько поглощены посадкой рододендронов вокруг огневых
позиций и так усердно надраивают стволы своих орудий, стремясь произвести
хорошее впечатление на мисс Черчилль, когда ей случится проезжать мимо,
что совсем разучились стрелять.
Над старыми деревьями и над избитыми осколками зданиями поднималась
луна. Под ногами солдат, проходивших мимо со своими подругами, хрустели
выбитые во время воздушного налета стекла.
«Совсем разучились стрелять», — подумал Майкл, проходя мимо швейцара,
на ливрее которого блестели награды времен прошлой войны, в вестибюль
«Дорчестера». «Совсем разучились стрелять», — повторил он: ему явно
понравилось это выражение.
Сверху доносились звуки танцевальной музыки; пожилые серьезные дамы
пили чай со своими племянниками; хорошенькие девушки, повиснув на руках
американских офицеров, проплывали мимо в американский бар. Вся эта картина
казалась Майклу очень знакомой, как будто обо всем этом он уже где-то
читал; персонажи, декорация, действие — все было точно таким же, как во
время прошлой войны; даже в костюмах разница была настолько
незначительной, что ее едва можно было заметить. «Такова ирония судьбы, —
думал он, — что наши юношеские мечты всегда претворяются в жизнь слишком
поздно, когда мы уже чужды всякой романтики».
Он поднялся наверх в большую комнату, где вечер был еще в полном
разгаре.