Гул голосов во дворе вдруг стих. За стеклом одного из окон нижнего
этажа появился белый бумажный прямоугольник. Не отдавая себе в этом отчета,
Жак испытал такое ощущение, будто бурный поток подхватил его и понес к
вещему бумажному листку.
В ушах у него зашумело, но он услышал, как Антуан
произнес:
— Принят! Ты — третий.
Да, он услышал голос брата — такой теплый, такой радостный, но смысл
его слов понял только тогда, когда, несмело повернув голову, увидел его
ликующее лицо. Обессилевшей рукой Жак сдвинул на затылок шляпу — по его лицу
струился пот. К нему уже шагали Даниэль и Батенкур, стороной обходившие
толпу. Даниэль смотрел на Жака, а Жак — в упор на Даниэля, у того верхняя
губа вздернулась, обнажая зубы, хотя на лице не было и намека на улыбку.
Шум нарастал, заполнил весь двор. Жизнь возобновилась. Жак глубоко
вдохнул воздух; кровь снова начала свершать свой круговорот в его теле. И
вдруг опять перед его мысленным взором возникла западня, ловушка, и он
подумал: «Я попался». Другие мысли обступили его. Он вновь пережил все то,
что произошло за несколько мгновений на устном экзамене по греческому языку,
и тот миг, когда он допустил ошибку; снова он увидел зеленое сукно на столе
и профессорский палец, впившийся в том «Choephores»*, затверделый, выпуклый
ноготь — словно кусок, отбитый от рога.
______________
* «Хоэфоров»{283} (греч.).
— Кто же первый?
Он и не слушал, чью фамилию произнес Батенкур. «Первым был бы я, если б
понял слова «пристанище», «святилище»… «Стражи домашнего святилища…» И
много-много раз с ожесточением старался он восстановить последовательность
своих рассуждений, которые и привели его к непростительно нелепой ошибке.
— Да ну же, доктор! Сделайте довольное лицо! — воскликнул Даниэль,
похлопывая по плечу Антуана, который наконец улыбнулся.
Радость у Антуана почти всегда была какой-то скованной, потому что
напускная важность не позволяла ему восторженно выказывать свои чувства.
Даниэль же, напротив, всегда радовался от всей души. И сейчас с каким-то,
пожалуй, чувственным удовольствием разглядывал он лица друзей, соседей и в
особенности женщин — матерей и сестер, явившихся сюда; нежность их без
стеснения проявлялась в каждом слове, в каждом жесте.
Антуан взглянул на часы и спросил Жака:
— Ну как, у тебя еще есть тут дела?
Жак вздрогнул.
— Дела? Никаких, — ответил он с расстроенным лицом. Он только сейчас
заметил, что нечаянно, — конечно, это случилось, когда вывесили список, —
разбередил волдырь на губе, который вот уже целую неделю обезображивал его.
— Тогда давай улетучимся, — предложил Антуан. — До обеда мне еще надо
навестить больного.
Не успели они выйти из ворот, как встретили Фаври, который спешил сюда
узнать новости. Он торжествовал:
— А что я вам говорил! Недаром мне передали, что французское сочинение
написано замечательно.
Фаври закончил Эколь Нормаль{284} год тому назад и, чтобы увильнуть от
работы в провинции, добился места в лицее Людовика Святого, где он временно
замещал преподавателя; днем, в свободные часы, он давал частные уроки, что
позволяло ему вкушать радости ночного Парижа.
Он терпеть не мог
преподавательскую деятельность, мечтал о журналистике и втайне о
политической карьере.
Жак вспомнил, что Фаври довольно близко знаком с экзаменатором по
греческому языку; и снова перед его умственным взором всплыли зеленое сукно
и профессорский палец, он почувствовал, что краснеет от стыда. Он еще как-то
не осознавал, что принят, и испытывал не чувство облегчения, а одно лишь
ощущение усталости, которое вдруг исчезало, когда на него находили приступы
неистового раздражения при воспоминании о нелепой ошибке и о волдыре.
Даниэль и Батенкур с веселым смехом подхватили его под руки и, словно
пританцовывая, поволокли в сторону Пантеона. Антуан и Фаври шли за ними.
— В половине седьмого звонит будильник, он поставлен на блюдце, а
блюдце на стакан, — громко рассказывал Фаври, самодовольно посмеиваясь. — Я
бранюсь, приоткрываю один глаз, зажигаю свет. Затем я перевожу стрелку на
семь часов и засыпаю снова. А этот взрывной снаряд держу на груди. Скоро
весь дом, весь квартал начинает так сотрясаться, что земля дрожит. Я прихожу
в ярость, но держусь стойко. Даю себе поблажку — полежать еще пять минут,
еще десять, еще пятнадцать, а когда набегает лишних две минуты, решаю
долежать до двадцати минут, пусть уж будет круглая цифра. Наконец вылезаю из
постели. Все у меня с вечера наготове — разложено на трех стульях, как
амуниция у пожарного. В двадцать восемь минут восьмого я уже на улице.
Разумеется, я еще никогда не успевал помыться, позавтракать. За четыре
минуты надо добраться до метро. Взлетаю на кафедру, когда бьет восемь, и
долбежка начинается. Сами видите, до которого часу все это тянется. А еще
нужно пополоскаться в тазу, переодеться, пообедать, встретиться с
приятелями. Когда же мне работать?
Антуан слушал рассеянно и глазами искал такси.
— Жак, ты пообедаешь со мной? — спросил он.
— Жак пообедает с нами, — заявил Даниэль.
— Нет, нет, — крикнул Жак, — сегодня я обедаю с Антуаном. — И с досадой
подумал: «Да когда же они от меня отвяжутся! Прежде всего мне надо смазать
йодом волдырь».
— Давайте пообедаем вместе! — предложил Фаври.
— Где?
— Да где угодно Хотя бы у Пакмель.
Жак стал отнекиваться:
— Нет. Сегодня не надо. Я устал.
— Ты нам портишь настроение, — негромко сказал Даниэль, подхватывая
Жака под руку. — Доктор, встретимся у Пакмель.
Антуан остановил такси. Он обернулся и, чуть поколебавшись, спросил:
— А что такое Пакмель?
— Да совсем не то, что вы думаете, — на всякий случай сказал Фаври с
уверенным видом.
Антуан вопросительно посмотрел на Даниэля. И тот ответил:
— Что такое Пакмель? Объяснить нелегко.