..
«Как он волнуется, — подумал Антуан, — да и я немного, хотя Фаври
уверяет, что его фамилия занесена в списки».
Антуан, как обычно, когда дело касалось его самого, отметал всякое
предположение о неудаче. Он посмотрел на младшего брата отеческим взглядом
и, сжав губы, стал мурлыкать: «В сердце моем… в сердце моем…»; ах, черт,
и привязался же этот мотив — утром его все напевала крошка Ольга. По-моему —
это Дюпарк{274}. Кстати, как бы она не забыла напомнить Белену о пункции
седьмому номеру. «В сердце моем… та-та-та, та-та».
«Ну, положим, я принят, но буду ли я искренне, вполне искренне
счастлив? Уж наверняка не так, как они», — раздумывал Жак, подразумевая
Антуана и отца.
— А знаешь, как все получилось, когда я в последний раз обедал в
Мезон-Лаффите, — сказал он, и к этому его побудило одно воспоминание. — Я
только что развязался с устными экзаменами, и нервы у меня были измочалены.
И вот представь: вдруг Отец — ты эту его манеру знаешь, бросает мне: «Как же
нам с тобой быть, если тебя не примут?»
Жак осекся: налетело еще одно воспоминание. Он подумал: «До чего же я
сегодня взбудоражен». Усмехнулся и подхватил брата под руку:
— Впрочем, Антуан, удивительно не это, а то, что произошло со мной
наутро… Наутро — после того вечера. Мне просто необходимо поделиться с
тобой. Я был свободен, и Отец поручил мне вместо него пойти на похороны
господина Креспена. Помнишь? Вот тут и произошло нечто непостижимое.
Оказалось, явился я слишком рано; полил дождь, я вошел в церковь. Надо
сказать, раздражен я был ужасно, — потерял все утро. Однако, сам увидишь,
это не объяснение… Словом, вхожу и сажусь в свободном ряду. И тут возле
меня устраивается какой-то аббат. Обрати внимание вот на что: свободных мест
было много, и все же аббат располагается бок о бок со мной. Совсем молод,
конечно, из семинаристов. Такой чистенький, тщательно выбрит, благоухает
зубным эликсиром, но меня раздражали его черные перчатки, а особенно зонт —
старомодный зонтище с черной ручкой… И пахло от него мокрой псиной.
Пожалуйста, не смейся, Антуан. Вот увидишь, что будет дальше. Я все думал об
этом священнике и ни о ком другом думать не мог. Он внимал богослужению,
шевеля губами, вперив глаза в старый молитвенник. Ну что ж. Пусть так. Но
при вознесении даров он не встал на колени на скамеечку — это еще было бы
простительно, — а распростерся ниц прямо на полу на голых плитах. А я взял и
остался стоять. Вот он поднимается с полу, замечает меня, встречается со
мной взглядом, — быть может, он учуял в моей манере держаться что-то
вызывающее? Словом, я подметил, как на его лице появилось строгое,
осуждающее выражение, как он завел глаза, — и до того все это было ханжески
напыщенно, до того все это раздражало.
.. что я… как мне только взбрело это
на ум — до сих пор не пойму. Я выхватил из кармана визитную карточку,
впопыхах наискось написал несколько слов и протянул ее аббату. (Все это было
неправдой. Жак просто сейчас вообразил, будто способен на такую выходку.
Отчего он лгал?) Он с важностью вскинул голову, как видно, колебался, и мне
пришлось… ну да, пришлось вложить карточку ему в руку! Он взглянул на нее,
потом уставился на меня как ошалелый, сунул шляпу под мышку, как-то украдкой
взял свой огромный старомодный зонт и без оглядки бросился бежать… ну да,
бежать… Будто рядом с ним одержимый… Да и мне, ей-богу, невмоготу там
было оставаться, я просто задыхался от злости! И ушел, так и не дождавшись
похоронного кортежа.
— Ну а что же все-таки ты написал на карточке?
— Ах да, на карточке! До того все это глупо, что я и сказать не
решаюсь. Написал: «Ну, а я не верую!» Поставил восклицательный знак!
Подчеркнул! И все это на визитной карточке! Какая чушь! «Я не верую!» —
Глаза его округлились, взгляд застыл. — Да и как можно вообще утверждать
это?
Он помолчал, провожая глазами молодого человека, одетого в траурный
костюм безукоризненного покроя и переходившего площадь Медичи.
— Вот ведь нелепость, — произнес он дрогнувшим голосом, как будто
принуждая себя к какому-то тягостному признанию. Знаешь, о чем я сейчас
подумал? О том, что вот если бы ты умер, я непременно стал бы носить хорошо
сшитый черный костюм, как вон у того субъекта, что маячит вдали. И
захотелось, чтобы ты умер, страстно захотелось… Как по-твоему, уж не кончу
ли я свои дни в доме для умалишенных?
Антуан пожал плечами.
— А жаль, если так не получится! Уж я бы там постарался, вел бы
самоанализ до самой последней стадии безумия. Послушай, я задумал написать
повесть о том, как один очень умный человек сошел с ума. Все его поступки
были бы нелепы, однако действовал бы он, все тщательно обдумывая, и
воображал бы, что ведет себя, следуя железной логике. Понятно? Я бы проник в
самое средоточие его интеллекта и…
Антуан молчал. Один из его излюбленных приемов, к которому он обычно
прибегал. Но он научился так молчать, так внимательно вслушиваться, что
мысль собеседника не сникала, а пробуждалась.
— Эх, вот если бы только было время поработать, заняться творческими
исканиями, — вздохнул Жак. — А то вечно эти экзамены. А ведь мне уже целых
двадцать лет. Просто ужасно…
«Да вдобавок снова чирей нарывает, хоть я и смазал его йодом», —
подумал он, прикасаясь к затылку — к тому месту, где натирал воротничок,
раздражая головку фурункула.
— Скажи-ка, Антуан, — начал он снова, — ведь в двадцать лет ты уже не
был мальчишкой, верно? Я-то хорошо это помню. Ну а сам я не меняюсь.