— Взвесьте как следует свой ответ, Джеймс.
Если вы скажете: «Простите его», — я прощу.
Он молчал; взгляд и лицо его выражали всеобъемлющее сострадание,
которое бывает свойственно тем, кто считает, что постиг истину. Ему
показалось, что в глазах г-жи де Фонтанен мелькнула надежда. Не такого
прощения ждал от нее Христос. Грегори отвернулся и неодобрительно хмыкнул.
Тогда она взяла его под руку и ласково подтолкнула к дверям.
— Благодарю вас, Джеймс. Скажите ему, что нет.
Не слушая, он молился за нее.
— Да пребудет Христос в вашем сердце, — пробормотал он и вышел, не
глядя на нее.
Когда г-жа де Фонтанен вернулась в гостиную, где Антуан, осматриваясь,
вспоминал о первом своем визите, ей стоило труда подавить волнение.
— Как это мило, что вы тоже пришли, — воскликнула она, входя в роль
гостеприимной хозяйки. — Садитесь сюда. — Она показала Антуану на стул возле
себя. — Сегодня, пожалуй, нам не придется рассчитывать, что молодежь нам
составит компанию…
И в самом деле, Даниэль взял Жака под руку и потащил к себе. Теперь они
были одного роста. Даниэль не ожидал, что его друг так преобразится; его
дружеские чувства стали от этого еще сильнее, и ему еще больше захотелось
излить перед ним душу. Когда они остались одни, его лицо оживилось и приняло
таинственное выражение.
— Хочу сразу тебя предупредить: ты ее увидишь, она моя кузина, живет у
нас. Она… божественна!
Заметил ли он легкое замешательство Жака? Или почувствовал запоздалый
укор совести?
— Но поговорим о тебе, — сказал он с любезной улыбкой; он и в
отношениях с товарищами был учтив, даже чуть-чуть церемонен. — Подумать
только, целый год прошел! — И, видя, что Жак молчит, добавил, наклоняясь к
нему: — О, пока еще ничего нет. Но я надеюсь.
Жака смущала настойчивость его взгляда, звук его голоса. Теперь он
заметил, что Даниэль уже не совсем тот, каким был прежде; но он затруднился
бы сразу определить, что же именно изменилось. Черты оставались те же; разве
что чуть удлинился овал лица; но губы кривились все так же причудливо, и это
стало еще заметнее из-за пробивавшихся усиков; и все та же манера улыбаться
одной стороною рта, отчего все линии лица вдруг перекашивались и слева
обнажались верхние зубы; может быть, слегка потускнели глаза, может быть,
чуть дальше к вискам подтянулись брови, придавая скользящую ласковость
взгляду, да еще, пожалуй, в голосе и во всех повадках порою сквозила
некоторая развязность, которой он никогда не позволял себе раньше.
Жак, не отвечая, разглядывал Даниэля, и внезапно, быть может, как раз
из-за этой появившейся в облике друга дерзкой беспечности, которая
раздражала и в то же время подкупала его, он ощутил, что его неудержимо к
нему влечет, словно вернулась вдруг та исступленная нежность, которую
испытывал он в лицее; на глаза у него навернулись слезы.
— Что же ты делал весь этот год? Рассказывай! — воскликнул Даниэль; ему
не сиделось на месте, но он все же сел, принуждая себя к вниманию.
Все его поведение говорило о самой искренней дружбе; однако Жак уловил
какую-то нарочитость, и она сразу сковала его. Все же он начал говорить об
исправительной колонии. При этом он невольно соскальзывал на те же
литературные штампы, действие которых он уже испытал на Лизбет; что-то
похожее на стыдливость мешало ему рассказать без прикрас, какова была там
его повседневная жизнь.
— Но почему ты так редко мне писал?
Жак умолчал о настоящей причине, которая заключалась в том, что он
щадил отца, оберегая его от недоброжелательных толков; впрочем, это не
мешало ему самому осуждать г-на Тибо.
— Знаешь, в одиночестве человек меняется, — сказал он, помолчав, и от
одной мысли об этом лицо у него словно окаменело. — Становишься ко всему
безразличен. И еще какой-то смутный страх, который ни на минуту тебя не
отпускает. Ходишь, что-то делаешь, но в голове пустота. В конце концов почти
перестаешь понимать, кто ты такой, и уже толком не знаешь, существуешь ты
или нет. От этого можно просто умереть… Или сойти с ума, — добавил он,
уставившись перед собой вопрошающим взглядом. Потом неприметно вздрогнул и
уже другим тоном рассказал о приезде Антуана в Круи.
Даниэль слушал его, не перебивая. Но как только он понял, что исповедь
Жака закончилась, лицо его оживилось.
— Я ведь тебе еще не сказал, как ее зовут, — бросил он. — Николь.
Нравится?
— Очень, — сказал Жак, впервые задумавшись об имени Лизбет.
— Имя ей очень подходит. Так мне кажется. Сам увидишь. Можно сказать,
что она некрасива, можно — что красива. Она больше, чем красивая:
свеженькая, живая, а глаза! — Он замялся. — Аппетитная, понимаешь?
Жак отвел взгляд. Ему тоже хотелось бы откровенно рассказать о своей
любви; для этого он и пришел. Но после первых же признаний Даниэля ему стало
не по себе; и сейчас он слушал потупившись, с чувствам неловкости, почти
стыда.
— Нынче утром, — повествовал Даниэль, с трудом скрывая волнение, — мама
и Женни ушли из дому рано; и мы с ней одни пили чай, Николь и я. Одни во
всей квартире. Она была еще не одета. Это было чудесно. Я пошел за ней
следом в комнату Женни, где она спит. Ах, мой дорогой, эта спальня и девичья
постель… Я обнял ее. Она стала отбиваться, но при этом смеялась. Какая она
гибкая! Потом убежала, заперлась в маминой спальне и ни за что не хотела
отворить… Глупо, что я тебе об этом рассказываю, — сказал он и поднялся.
Он хотел улыбнуться, но губ не разжал.
— Ты собираешься на ней жениться? — спросил Жак.
— Я?
У Жака было мучительное ощущение, что его оскорбили. С каждой минутой
друг становился ему все более чужим. Любопытный, слегка насмешливый взгляд,
которым окинул его Даниэль, окончательно его парализовал.