Наконец, когда все было готово и уже нечего было сказать о вещах
обыденных, когда она сложила одеяла и уже нечего стало делать, когда, надев
дорожную шляпку, приколола вуаль, натянула перчатки и расправила чехол на
своем саквояже, — все же до отъезда осталось еще несколько минут, — она
присела у двери на низкое кресло и вдруг почувствовала такой озноб, что
стиснула челюсти, только бы не стучать зубами, опустила голову, обхватила
колени руками. А он, уже не зная, что сказать, как поступить, не решаясь
подойти к ней, тоже сел, свесив руки, на самый большой чемодан. Несколько
минут прошло в гнетущем предотъездном молчании. В этот страшный час
обострилась их душевная боль, и они не выдержали бы, если б не знали
наверняка, что сейчас всему придет конец. Рашели вспомнился один славянский
обычай: когда кто-нибудь из любимых людей отправляется в дальнюю дорогу, все
садятся вокруг путника в сосредоточенном молчании. Она чуть было вслух не
сказала о том, что пришло ей в голову, но побоялась, что голос ей изменит.
Когда за дверью раздались шаги коридорных, явившихся за вещами, она
вдруг подняла голову, повернулась к нему всем телом; ее взгляд выразил такое
безысходное отчаяние, столько ужаса и нежности, что он протянул к ней руки:
— Лулу!
Но дверь распахнулась. В комнату вторглись чужие.
Рашель встала. Вот чего она ждала, — решила попрощаться с ним при
посторонних. Шагнув вперед, она очутилась рядом с Антуаном. Он даже не обнял
ее, — ведь он не смог бы разжать объятия, он не дал бы ей уйти. В последний
раз губы его прикоснулись к горячему дрожащему рту. Он угадал, что она
шепчет:
— Прощай, котик!
И тотчас же она резко оторвалась от него, вышла, не оглядываясь, в
широко распахнутую дверь, исчезла в темном коридоре, а он все продолжал
стоять, ломая себе руки и не чувствуя ничего, кроме какой-то оторопи.
Она взяла с него слово, что он не поедет провожать ее на пароход. Но
было условлено, что он пойдет на конец северного мола, к подножью маяка,
откуда видно будет, как «Романия» выйдет из гавани. Как только послышался
шум отъезжающего экипажа, он позвонил, велел сдать его вещи в камеру
хранения, — возвращаться сюда, в эту комнату, ему не хотелось. И тотчас же
он бросился на улицу, в ночную тьму.
Город, казалось, вымер и словно исходил дождем под пеленой густого
тумана. Он все еще был накрыт тяжелыми мрачными тучами; облака громоздились
и на горизонте, а между двумя этими глыбами — остатками грозы, которые
стремились воссоединиться, — словно плавилась бледная полоска чистого неба.
Антуан шел наугад, не зная дороги. Вот он встал под фонарем и,
преодолевая ураганный ветер, развернул план города. И снова, затерявшись в
тумане, но твердо держа направление туда, откуда доносился шум волн и
отдаленные звуки морской сирены, он пошел против ветра, от которого полы
пальто жались к его ногам, миновал пустыри, скользкие от грязи, выбрался на
набережную и зашагал по ухабистой мостовой.
Мол, сужаясь, вдавался далеко в море. Справа мерно и могуче гудел
безбрежный океан, а слева вода, заточенная внутри гавани, плескалась с
глухим шумом; и неизвестно откуда все яснее и яснее доносилось сиплое
завывание сигнального рожка, предупреждавшее о тумане и заполнявшее
пространство до самого неба: «у-у-у!»
Антуан шел минут десять, не встретив ни души, и вдруг различил над
собой свет маяка, до этого скрытый от него туманом. Он уже подходил к самому
концу дамбы.
У ступенек, ведущих на площадку маяка, Антуан остановился, стараясь
определить направление. Он был совсем один, оглушенный слитным гулом ветра и
океана. Прямо перед ним чуть виднелось молочно-белое сияние, означавшее, что
там был восток и что, разумеется, для кого-то уже всходило зимнее солнце.
Лестница, вырубленная в граните у его ног, спускалась в незримую водную
бездну: даже наклонившись, он не мог разглядеть волны, бьющие о мол, зато
слышал, как внизу, где-то совсем близко, раздается их мерное дыхание — то
долгий вздох, то глухое рыдание.
Время шло, но он не отдавал себе в этом отчета. Мало-помалу сквозь
густую мглу, со всех сторон отделявшую его от всего живого, стал пробиваться
свет поярче. И он увидел мерцание огня на южном моле и уже не отводил глаз
от серебристой полосы, отделявшей его маяк от другого, ибо там, между огнями
двух маяков и должна была появиться она.
Вдруг слева, гораздо дальше той точки, к которой обращены были его
глаза, возник какой-то силуэт, возник в самом средоточении светозарного
ореола, знаменующего рассвет, — тонкая высокая тень, которая приобретала
очертания, увеличивалась на глазах в молочно-белом тумане, превращаясь в
корабль, огромный бесцветный корабль, осиянный огнями и волочивший за собой
темный шлейф дыма, расстилавшийся по воде.
«Романия» поворачивалась другим бортом, чтобы выйти на фарватер.
Лицо Антуана исхлестал дождь, а он, вцепившись в железные поручни,
машинально пересчитывал палубы, мачты, трубы… Рашель! Она была там, их
разделяло всего несколько сот метров, и, верно, склонилась она, как он, —
склонилась к нему и, не видя его, все же не сводила с него глаз, незрячих от
слез; и вымученная любовь, по милости которой они снова почувствовали такое
влечение друг к другу, уже не в силах была ниспослать им великое утешение:
помочь увидеть друг друга в последний раз.
И только яркий луч маяка, светившийся над головой Антуана, порой
ласково прикасался к безликой громаде, которая уже снова терялась в тумане,
унося с собой, будто тайну, память о том, как в последний раз, быть может,
слились в неясной мгле их взоры.
Долго простоял там Антуан без единой слезы, с помутившимся рассудком,
не думая возвращаться в город. Он привык к сирене и даже не слышал ее
назойливого призыва.
Но вот он взглянул на часы и направился в город.