Женни с искаженным лицом все твердила на той же ноте:
— Он сейчас умрет! Сейчас умрет!
Собака скрылась из глаз, вползла во двор какого-то дома. Взвизгивания
раздавались все реже и реже, а немного погодя затихли совсем. Рабочие из
гаража, отвлеченные от дела этой сценой, пошли по кровавым следам. Кто-то,
дойдя до дома, крикнул остальным:
— Тут он. Больше не шевелится.
Женни, словно почувствовав облегчение, спустила собачку на землю, и они
пошли дальше, по дороге в лес. Волнение, пережитое ими вместе, сблизило их
еще больше.
— Никогда не забуду, — сказал Жак, — ваше лицо, ваш голос, когда вы
кричали.
— Какая глупая нервозность. А что же я кричала?
— Вы кричали: «Он сейчас умрет!» Заметьте, вы увидели, как собака,
сбитая машиной, превратилась в кровавое месиво; вот что было жутко. А
все-таки самое страшное началось лишь после этого, другими словами,
по-настоящему трагичен был тот момент, когда псу, только мгновение назад
живому, не оставалось ничего другого, как лечь и умереть. Не правда ли?
Потому что самое волнующее — этот переход, этот неуловимый миг, когда жизнь
теряется в небытии. Ужасом наполняет нас именно мысль об этой минуте,
каким-то священным ужасом, который готов пробудиться ежесекундно… Вы часто
думаете о смерти?
— Да… То есть нет, не слишком часто… А вы?
— О, я-то почти беспрерывно. Чуть ли не все мои раздумья приводят меня
к мысли о смерти. Впрочем, — продолжал он с каким-то растерянным выражением,
— как бы часто ты ни возвращался к этой мысли, все равно, она…
Он не договорил. Сейчас лицо у него было одухотворенное, мятежное,
почти прекрасное, а выражение его говорило о жажде жизни и о страхе смерти.
Молча прошли они еще несколько шагов, а немного погодя она несмело
заговорила:
— Послушайте, уж сама не знаю, почему, никакой тут связи нет, я
вспоминаю одну историю. Даниэль вам, может быть, рассказывал о моей первой
встрече с морем?
— Не слышал. Расскажите же.
— О, это давнишняя история… Было мне тогда лет четырнадцать —
пятнадцать. Дело было так: в конце каникул мы с мамой поехали в Трепор, к
Даниэлю. Он написал, что сойти надо на какой-то станции, уже не помню какой,
и приехал нас встречать на дрожках. А чтобы я не открывала для себя море
понемножку, на поворотах дороги, он завязал мне глаза… Не правда ли,
глупо?.. Где-то на пути он высадил меня из дрожек и повел за руку. На каждом
шагу я спотыкалась. Порывистый ветер стегал меня по лицу, я слышала
посвисты, рев, адский грохот. Умирала от страха, умоляла Даниэля отпустить
меня. В конце концов, когда мы взобрались на высоченный прибрежный утес, он
молча встал за мной и снял повязку с моих глаз. И тут я увидела сразу все
море: море, бушующее среди отвесных скал, прямо у меня под ногами; и море
вокруг, сплошное необозримое море.
И тут я увидела сразу все
море: море, бушующее среди отвесных скал, прямо у меня под ногами; и море
вокруг, сплошное необозримое море. Я задохнулась и упала без сознания.
Даниэль подхватил меня. Очнулась я только через несколько минут. И все
рыдала, рыдала… Пришлось увезти меня, уложить в постель, я была в жару.
Мама ужасно сердилась… Но знаете, я ничуть не жалею, что все так
получилось. Уверена, что теперь я хорошо знаю море.
Никогда еще Жак не видел у нее такого лица — вся печаль с него слетела;
никогда не видел такого открытого, даже чуть-чуть озорного взгляда. И вдруг
этот огонь погас.
Мало-помалу Жак открывал незнакомую Женни. Эти смены настроений — то
сдержанность, то внезапные вспышки — наводили на мысль о подспудном, но
полноводном источнике, который только от поры до поры пробивает себе выход.
Быть может, он, Жак, скоро разгадает тайну и той непостижимой печальной
задумчивости, которая так одухотворяет ее лицо и кажется отсветом внутренней
жизни, придает такую цену ее мимолетной улыбке. И вдруг при одной лишь
мысли, что прогулке их скоро придет конец, его охватила мучительная тоска.
— Вы не торопитесь, — вкрадчиво сказал он, когда они прошли под аркой
старинных ворот{430}, ведущих из парка в лес. — Пойдемте кругом. Бьюсь об
заклад, этой дорожки вы не знаете.
Песчаная тропинка, по которой было мягко ступать, терялась в темной
гуще кустарника; вначале она была широкая, ее окаймляла высокая трава, а
дальше становилась все уже. Деревья на этом участке росли плохо, сквозь
чахлую листву со всех сторон просвечивало небо.
Они все шли, и молчание ничуть их не тяготило.
«Что со мной? — допытывалась у себя самой Женни. — Он совсем не такой,
как я думала. Нет! Он… Он… — Но ни один эпитет ей не нравился. — До чего
мы похожи», — вдруг про себя отметила она убежденно и радостно. И чуть
погодя встревожилась: «О чем он думает?»
А он ни о чем не думал. Он весь отдавался блаженству — восхитительному,
бездумному; он шел рядом с ней, и ничего другого ему не было нужно.
— Я вас завел в одно из самых неуютных мест в лесу, — наконец
пробормотал он.
Она вздрогнула, услышав его голос, и оба подумали, что эти минуты
молчания имели решающее значение для всего того неизъяснимого, чем полны
были их мысли.
— Что верно, то верно, — отозвалась она.
— Тут и не трава вовсе, а один собачий зуб.
— А моя собака им лакомится.
Они говорили все, что приходило в голову; слова вдруг приобрели для них
совсем иной смысл.
«Мне нравится голубой цвет ее платья, — подумал Жак. — Почему этот
нежный, серовато-голубой тон так к ней идет? Это именно ее цвет».
И тут же, без всякого перехода, воскликнул:
— Знаете, я потому иногда становлюсь таким тупицей, что никак не могу
отвлечься от того, что творится у меня внутри.