Затем в один прекрасный день стало известно, что он бросил
занятия ради того, чтобы немедленно начать зарабатывать на жизнь;
рассказывали, что он взял на себя заботу о жене и детях одного из своих
братьев, служившего в банке и покончившего с собой из-за растраты.
Крик ребенка, еще более хриплый, чем прежде, прервал нить его
воспоминаний. Антуан с минуту наблюдал за судорожными подергиваниями
маленького тельца, стараясь заметить, насколько часто повторялись
определенные движения; но в этом беспорядочном метанье можно было прочесть
не больше, чем в судорогах недорезанного цыпленка. Тогда тяжелое чувство,
против которого боролся Антуан с момента своего столкновения со Штудлером,
внезапно возросло до отчаяния. Ради того, чтобы спасти жизнь больного,
находящегося в опасности, он способен был решиться на любой смелый поступок,
пойти лично на любой риск; но биться так, как сейчас, головой об стену,
чувствовать себя до такой степени бессильным пред лицом надвигающегося Врага
— это было выше его сил. А в данном случае беспрерывные судороги и
нечленораздельные крики этого маленького существа особенно мучительно били
по нервам. Между тем Антуан привык видеть, как страдают больные, даже самые
маленькие. Почему же в этот вечер ему не удалось принудить себя к
бесчувствию? То таинственное, возмущающее душу, что поражает нас в агонии
любого живого существа, в данную минуту невыносимо терзало его, как если бы
из всех окружающих он был наименее к этому подготовлен. Он чувствовал, что
задеты сокровенные глубины его души: вера в себя, вера в действие, в науку,
наконец, в жизнь. Его как будто с головой захлестнула какая-то волна.
Мрачной процессией прошли перед ним все больные, которых он считал
безнадежными… Если сосчитать только тех, кого он видел с сегодняшнего
утра, и то уже получался достаточно длинный список: четверо или пятеро
пациентов из больницы, Гюгета, маленький Эрнст, слепой ребенок, эта
малютка… Наверное, были и такие, о которых он забыл… Ему представился
отец, пригвожденный к своему креслу, с отвисшей, влажной от молока губой…
Через несколько недель, промучившись множество дней и ночей, этот крепкий
старик в свою очередь… Все, один за другим!.. И никакого смысла в этом
всеобщем несчастии… «Нет, жизнь абсурдна, жизнь безжалостна!» — с яростью
сказал он про себя, точно обращаясь к упорствующему в своем оптимизме
собеседнику; и этот упрямец, тупо довольный жизнью, был он сам, тот Антуан,
которого люди видели каждый день.
Сиделка бесшумно поднялась.
Антуан взглянул на часы: пора сделать впрыскивание… Он был счастлив,
что ему надо встать с места, заняться чем-то; он почти развеселился от
мысли, что скоро сможет убежать отсюда.
Сиделка принесла ему на подносе все необходимое. Он вскрыл капсулу,
погрузил в нее иглу, наполнил шприц до надлежащего уровня и сам вылил
оставшиеся три четверти капсулы в ведро, все время чувствуя на себе
пристальный взгляд Штудлера.
Сделав укол, он снова сел и стал ждать, пока не наступили первые
признаки облегчения; тогда он склонился над ребенком, еще раз пощупал пульс,
очень слабый, дал тихим голосом несколько указаний сиделке; затем,
поднявшись без всякой поспешности, вымыл у умывальника руки, молча пожал
руку Штудлеру и вышел из комнаты.
На цыпочках он прошел через всю квартиру, ярко освещенную и пустую.
Комната Николь была заперта. По мере того как он удалялся, жалобы ребенка,
казалось, затихали. Он открыл и бесшумно запер за собою входную дверь. Выйдя
на лестницу, прислушался: ничего больше не было слышно. Он с облегчением
глубоко вздохнул и быстро сбежал вниз по лестнице.
Очутившись на улице, он не мог удержаться и повернул голову к темному
фасаду, вдоль которого тянулся длинный ряд освещенных, словно для праздника,
решетчатых ставней.
Дождь только что перестал. Вдоль тротуаров еще бежали быстрые ручейки.
Пустынные улицы, теряясь вдали, мерцали от луж, в которых отражались
вечерние огни.
Антуану стало холодно. Он поднял воротник и ускорил шаг.
XIII
Этот шум текущей воды, эти мокрые фасады домов… Ему внезапно
представилось лицо, залитое слезами, — лицо Эке, стоящего перед ним, и его
взгляд, который требовал: «Тибо, вы должны что-нибудь сделать…» Мрачное
видение, которое ему не сразу удалось отогнать. «Отцовское чувство…
Чувство, мне совершенно незнакомое, как ни стараюсь я представить себе
его…» И сразу же подумал о Жиз: «Жена… дети…» Пустая фантазия, к
счастью, неосуществимая. В этот вечер мысль о браке казалась ему не только
преждевременной, но даже просто безумной. «Эгоизм? — задавал он себе вопрос.
— Трусость? — Мысль его снова уклонилась в сторону. — Если кто-нибудь
считает меня трусом в настоящий момент, так это Халиф…» И он не без
некоторого раздражения снова увидел себя в коридоре, притиснутым к стене, и
прямо перед собой пылающее гневом, искаженное лицо Штудлера и его упорный
взгляд. Он попытался как-нибудь уйти от докучного роя мыслей, кружившегося
вокруг него с той самой минуты. «Трус» звучало несколько неприятно; он
отыскал другое слово: «робкий». «Штудлер нашел, что я слишком робок. Вот
болван!»
Он подходил к Елисейскому дворцу. Патруль муниципальной гвардии мерным
шагом заканчивал обход вокруг дворца: послышался стук прикладов о тротуар. И
целый рой предположений, прежде чем Антуан успел отмахнуться от них, подобно
мелькающим во сне образам, пронесся у него в голове: Штудлер удаляет
сиделку, вынимает из кармана шприц.