Тишина, царившая вокруг
замка, на террасах и балюстрадах, манила его. Антуан шел следом, говорил о
том, что их окружало, — о подстриженных кустах самшита на зеленых лужайках,
о диких голубях, садившихся на плечи статуй. Но ответы Жака были уклончивы.
Вдруг Жак спросил:
— Ты с ним говорил?
— С кем?
— С Фонтаненом.
— Конечно. Я встретил его в Латинском квартале. Знаешь, теперь он
учится экстерном в коллеже Людовика Великого.
— Да? — отозвался Жак. И добавил дрогнувшим голосом, в котором впервые
прозвучало что-то похожее на тот угрожающий тон, каким он так часто
разговаривал в прежние времена: — Ты не сказал ему, где я?
— Он меня и не спрашивал. А что? Ты не хочешь, чтобы он об этом знал?
— Не хочу.
— Почему?
— Потому.
— Веская причина. Наверно, есть и другая?
Жак тупо посмотрел на него; он не понял, что Антуан шутит. С хмурым
лицом он зашагал дальше. Потом вдруг спросил:
— А Жиз? Она знает?
— О том, где ты? Нет, не думаю. Но с детьми никогда нельзя ни в чем
быть уверенным… — И, ухватившись за тему, затронутую самим Жаком,
продолжал: — Бывают дни, когда она выглядит совсем взрослой девушкой; широко
раскроет свои чудесные глаза и слушает, о чем говорят вокруг. А на другой
день — опять сущее дитя. Хочешь — верь, хочешь — нет, но вчера вечером
Мадемуазель искала ее по всему дому, а она забралась в прихожей под стол и
играла там в куклы В одиннадцать-то лет!
Они спустились к увитой глициниями беседке; Жак задержался внизу
лестницы, возле сфинкса из розового крапчатого мрамора, и погладил его
полированный, сверкающий на солнце лоб. О ком он думал в эту секунду — о
Жиз, о Мадемуазель? Или ему вдруг привиделся старый стол в прихожей, на нем
старая ковровая скатерть с бахромою и серебряный поднос, на котором валяются
визитные карточки? Во всяком случае, так показалось Антуану. Он весело
продолжал:
— В толк не возьму, где она набирается своих причуд? В нашем доме
ребенку не разгуляться! Мадемуазель обожает ее; но ты ведь знаешь ее
характер — всего-то она боится, все девочке запрещает, ни на миг не
оставляет ее одну…
Он засмеялся и весело, с видом сообщника поглядел на брата, чувствуя,
что эти драгоценные мелочи семейной жизни принадлежат им обоим, имеют смысл
только для них одних и навсегда останутся для них чем-то единственным и
незаменимым, ибо это — воспоминания детства. Но Жак ответил ему лишь
бледной, вымученной улыбкой.
И все-таки Антуан продолжал:
— За столом тоже не слишком-то весело, можешь мне поверить. Отец или
молчит, или повторяет для Мадемуазель свои речи во всяких комитетах и во
всех подробностях рассказывает, как он провел день.
Отец или
молчит, или повторяет для Мадемуазель свои речи во всяких комитетах и во
всех подробностях рассказывает, как он провел день. Да, кстати, знаешь, с
его кандидатурой в Академию все идет как по маслу!
— Да?
Тень нежности пробежала по лицу Жака, слегка смягчила черты.
Подумав, он сказал с улыбкой:
— Это чудесно!
— Все друзья волнуются, — продолжал Антуан. — Аббат великолепен, у него
в четырех академиях связи…{159} Выборы состоятся через три недели. — Он
больше не смеялся. — Казалось бы, и пустяк — член Института, — пробормотал
он, — а все-таки в этом что-то есть. И отец это заслужил, как ты считаешь?
— О, конечно! — И вдруг, как крик души: — Знаешь, ведь папа по природе
добрый…
Жак запнулся, покраснел, хотел еще что-то добавить, но так и не
решился.
— Я жду только, когда отец прочно усядется под куполом Академии, и
тогда совершу государственный переворот, — с воодушевлением говорил Антуан.
— Мне слишком тесно в этой комнатушке в конце коридора: уже некуда ставить
книги. Ты ведь знаешь, что Жиз поместили теперь в твоей бывшей комнате? Я
надеюсь уговорить отца, чтобы он снял для меня квартирку на первом этаже,
помнишь, ту, где живет старый франт, пятнадцатого он выезжает. Там три
комнаты; у меня был бы настоящий рабочий кабинет, я мог бы принимать
больных, а в кухне я бы устроил нечто вроде лаборатории…
И вдруг ему стало стыдно, что он с таким упоением выставляет перед
узником свою вольную жизнь, свои мечты о комфорте; он поймал себя на том,
что о комнате Жака заговорил так, словно тому никогда уже не суждено
вернуться в нее. Он замолчал. Жак опять напустил на себя равнодушный вид.
— А теперь, — сказал Антуан, чтобы как-то отвлечь Жака, — не пойти ли
нам перекусить, а? Ты, должно быть, проголодался?
Он потерял всякую надежду установить с Жаком братский контакт.
Вернулись в город. Улицы, по-прежнему полные народу, гудели, как ульи.
Толпа приступом брала кондитерские. Остановившись на тротуаре, Жак
завороженно застыл перед пятиэтажным сооружением из глазированных, сочащихся
кремом пирожных; от этого зрелища у него захватило дух.
— Входи, входи, — сказал, улыбнувшись, Антуан.
У Жака дрожали руки, когда он брал протянутую Антуаном тарелку. Сели за
столик в глубине лавки перед целой пирамидой выбранных ими пирожных. Из
кухни в полуоткрытую дверь врывались ароматы ванили и горячего теста.
Безвольно развалившись на стуле, с покрасневшими, будто после слез, глазами,
Жак ел молча и быстро, замирая после каждого съеденного пирожного в
ожидании, когда Антуан положит ему еще, и тут же снова принимался жевать.
Антуан заказал две порции портвейна. Жак взял свой стакан, пальцы у него еще
дрожали; отпил глоток, крепкое вино обожгло рот, он закашлялся.