Потом он вернулся в порт. Пробило полночь. Ветер утих; на воде попарно
покачивались цветные огни. Набережная была пустынной. Он чуть не наступил на
ноги какому-то нищему, который храпел, примостившись между двумя тюками. И
тогда, пересиливая все страхи, его охватило неодолимое желание лечь, лечь
немедленно, где угодно, лечь и заснуть. Он сделал еще несколько шагов,
приподнял край огромного брезента, споткнулся об ящики, пахнущие мокрой
древесиной, упал и заснул.
Тем временем Даниэль метался в поисках Жака.
Он бродил по привокзальным улицам, кружил вокруг гостиницы, где они
провели ночь, шнырял возле транспортного агентства, — бесполезно! Он снова
спустился в порт. Место, где стоял «Лафайет», пустовало, порт словно вымер:
гроза разогнала гуляющих.
Понурив голову, он вернулся в город. Ливень хлестал по плечам. Купив
еды для Жака и для себя, он сел за столик в кафе, где они завтракали утром.
Вода стеною обрушилась на квартал, во всех окнах закрывали жалюзи,
официанты, накинув на голову салфетки, скатывали над террасами широкие
тенты. Трамваи мчались без звона, в свинцовое небо сыпались искры их дуг,
вода, точно лемехи плуга, сверкала из-под колес по обе стороны рельсов. У
Даниэля промокли ноги, ныли виски. Что с Жаком? Еще больше, чем то, что Жак
потерялся, Даниэля мучила мысль о страхах, которые, должно быть, одолевают
оставшегося в одиночестве малыша. Он убедил себя, что Жак непременно явится
сюда, что он вынырнет из-за угла у самой булочной, и он его ждал; он уже
заранее видел его, бредущего в мокрой одежде, устало шлепающего по лужам,
видел бледное лицо, на котором мерцают исполненные отчаяния глаза. Раз
двадцать Даниэль готов был его окликнуть, — но всякий раз это оказывались
незнакомые мальчишки; они влетали в булочную и выскакивали оттуда с хлебом
под курткой.
Прошло два часа. Дождь перестал; наступила ночь. Даниэль не решался
уйти, ему все казалось: стоит покинуть свой пост — и Жак сразу вынырнет
из-за угла. Наконец он пошел в сторону вокзала. Над входом в их гостиницу
горел белый стеклянный шар. Квартал был плохо освещен; узнают ли они друг
друга, если встретятся в темноте? Послышался крик: «Мама!» Мальчик, его
ровесник, перебежал улицу, подошел к даме, она поцеловала его; они прошли
мимо Даниэля, совсем рядом; дама раскрыла зонтик: с крыш еще капало; сын
держал ее за руку; они о чем-то болтали; оба исчезли в темноте. Раздался
свисток паровоза. У Даниэля больше не было сил бороться с тоской.
Ах, зачем он послушался Жака! Не надо было убегать из дому, он отлично
это знал, он отдавал себе в этом отчет с самого начала, с той утренней
встречи в Люксембургском саду, когда они решились на это безрассудство. Ведь
ни на секунду не ослабевала в нем уверенность в том, что, если вместо побега
он бы просто все рассказал своей матери, она не стала бы его упрекать, она
бы защитила его от всего и от всех, и ничего плохого бы с ним не произошло.
Почему же он уступил? Это было загадкой, он не мог понять себя.
Вдруг вспомнилось, как стоял он воскресным утром в прихожей. Услышав
шум открываемой двери, прибежала Женни. На подносе лежал желтый конверт с
грифом лицея, — наверно, извещали, что он исключен. Он сунул конверт под
ковровую скатерть. Женни молча глядела на него проникающими в душу глазами;
догадываясь, что с братом творится неладное, она прошла вслед за ним в его
комнату, увидела, что он берет бумажник, где хранил свои сбережения; она
кинулась к нему, сжала в объятиях, стала целовать, приговаривая:
— Что с тобой? Что ты делаешь?
И он признался, что уезжает; его несправедливо обвинили, вышла одна
история в лицее, все словно сговорились против него, он должен на несколько
дней исчезнуть. Она крикнула:
— Один?
— Нет, с товарищем.
— С кем?
— С Тибо.
— Возьми меня с собой!
Он привлек ее к себе, как маленькую, на колени, шепнул:
— А мама?
Она заплакала. Он сказал:
— Не бойся и не верь ничему, что тебе станут говорить. Через несколько
дней я напишу, я вернусь. Но поклянись, поклянись мне, что никогда никому не
расскажешь — ни маме, никому другому, — никогда, слышишь, никогда, что я
заходил домой, что ты меня видела, что ты знаешь о моем отъезде…
Она судорожно кивнула головой. Он хотел поцеловать ее, но она бросилась
к себе в комнату с хриплым рыданием, с отчаянным воплем, который до сих пор
звучал у него в ушах. Он ускорил шаги.
Он шел и шел, не разбирая дороги, и скоро оказался в пригороде,
довольно далеко от Марселя. Мостовая под ногами становилась все грязней, все
реже попадались фонари. По обе стороны в темноте зияли черные провалы,
угадывались подворотни, таились зловонные закоулки. Из глубины квартир
доносился детский плач. В низкопробном кабаке верещал граммофон. Даниэль
повернулся и пошел в другую сторону. Наконец он заметил огонь семафора, —
вокзал был рядом. Он валился с ног от усталости. Стрелки на светящемся
циферблате показывали час. До утра было еще далеко; что же делать? Он стал
искать уголок, где бы перевести дух. Газовый рожок урчал у входа в пустынный
тупик; Даниэль пересек освещенное пространство и забился в темный угол;
слева высилась заводская стена; он привалился к ней спиной и закрыл глаза.
Его разбудил женский голос:
— Где ты живешь? Уж не ночевать ли ты здесь собрался?
Женщина отвела его к свету. Он не знал, что сказать.
— Небось с отцом повздорил, а? И боишься идти домой?
Голос был ласковый. Он поспешил ухватиться за эту ложь. Сняв шляпу,
вежливо ответил:
— Да, сударыня.
Она расхохоталась.
— Да, сударыня! Ну, ладно, смех смехом, а тебе пора домой. Со мной тоже
бывало такое. Все равно ведь никуда не денешься, рано или поздно — а
возвращаться надо.