Семья Тибо

И тут же, без всякого перехода, воскликнул:
— Знаете, я потому иногда становлюсь таким тупицей, что никак не могу
отвлечься от того, что творится у меня внутри.
И Женни, воображая, что просто отвечает ему, заявила:
— Совсем как я. Я почти все время мечтаю. Люблю помечтать. Вы тоже?
Ведь я одна владею тем, о чем мечтаю, и мне приятно, что нет нужды поверять
все это другим. Вы понимаете меня?
— О да, отлично понимаю, — отвечал он.
Ветви шиповника, усыпанные цветами, а одна уже покрытая мелкими
ягодами, перекинулись через тропинку. Жак готов был преподнести их Женни:
«Вот листья, и цветы, и плод на ветке спелый…»{431} Он бы остановился, все
смотрел бы на нее… Но он не посмел. А когда они миновали куст, он подумал:
«Как все-таки сидит во мне эта книжность!» И спросил:
— Вы любите Верлена?
— Да, особенно «Мудрость»{432} — ее прежде так любил Даниэль.
Он негромко прочел:

О, женщин красота, их слабость, нежность рук,
Что делают добро иль зло приносят вдруг…

— А Малларме? — продолжал он, помолчав. — У меня есть сборник стихов
современных поэтов, подобран неплохо. Хотите, принесу?
— Принесите.
— А Бодлера вы любите?
— Меньше. И Уитмена тоже. Впрочем, Бодлера я плохо знаю.
— А Уитмена вы читали?
— Даниэль мне читал его этой зимой. Я хорошо чувствую, почему он так
любит Уитмена. Ну а я…
(И каждому пришло на память слово «порочный» — слово, которое они
произносили совсем недавно. «Сколько у нас с ней схожего!» — подумал Жак.)
— Ну а вы, — подхватил он, — именно из-за этого и любите Уитмена
меньше, чем он?
Она наклонила голову, радуясь, что он закончил ее мысль.
Тропа снова расширилась и вывела их на прогалину, где манила к себе
скамейка, стоявшая меж двух дубов, источенных гусеницами. Женни бросила в
траву широкополую соломенную шляпу и села.
— Временами меня просто изумляет ваша близость с Даниэлем, — неожиданно
сказала она, словно размышляя вслух.
— Почему же? — Он усмехнулся. — Потому что, по-вашему, я не такой, как
он?
— Сегодня — совсем не такой.
Он растянулся неподалеку от нее, на откосе, сказал негромко:
— Моя дружба с Даниэлем… А он когда-нибудь говорил вам обо мне?
— Нет… То есть да. Немного.
Она вспыхнула, но он на нее не смотрел.
— Ну да, теперь это — ровная привязанность, какая-то умиротворенность,
— продолжал он, пожевывая травинку. — А ведь прежде было не так.
Он умолк и показал пальцем на улитку, прозрачную, как агат, — на нее
упал блик солнца, и она, добравшись до конца былинки, вся в свету,
нерешительно поводила двумя своими студенистыми рожками.

— Знаете, — продолжал он без всякого перехода, — в школьные годы,
бывало, целые недели подряд я все думал, что схожу с ума, — столько всего
перемешалось в моей бедной голове. И вечно я был одинок!
— Но ведь вы жили вместе с братом?
— К счастью. И мне была предоставлена полная свобода. Тоже к счастью.
Иначе я бы уж наверняка сошел с ума… Или сбежал.
Она вспомнила о побеге в Марсель — впервые в жизни снисходительно.
— Я видел, что никто меня не понимает, — заявил он угрюмым тоном, —
никто не понимает, даже брат, а подчас даже Даниэль.
«В точности как я», — думала она.
— В такие дни я просто не в состоянии был выполнять школьные задания. Я
читал, читал запоем все, что было в библиотеке Антуана, все, что приносил
мне Даниэль. Прочитал почти все современные французские, английские, русские
романы. Если б вы только знали, какой я испытывал душевный подъем! После
этих книг все стало наводить на меня смертельную скуку: уроки, вздор,
преподносимый в учебниках, прекраснодушная мораль порядочного общества! Не
был я, право, создан для всего этого!
Он говорил о себе без всякого самомнения, но был полон самим собою, как
всякое молодое и сильное существо, и ничто не могло быть для него отраднее,
чем вот так анализировать себя под взглядом ее внимательных глаз; и радость,
которую он испытывал, заражала.
— В ту пору, — продолжал он, — я отправлял Даниэлю письма на тридцати
страницах, кропал всю ночь напролет! Письма, в которых я делился всем, что
пережил за день, — чем восторгался, а главное, что ненавидел! Э, да теперь
бы мне следовало над этим посмеяться… Но нет, — сказал он, сжимая лоб
руками, — я так из-за этого настрадался, я еще не могу простить!.. Я взял у
Даниэля эти письма. Перечел их. Каждое — будто исповедь сумасшедшего в
минуту просветления. Они писались с промежутком в несколько дней, иногда — в
несколько часов. И каждое было словно бурным отголоском очередного душевного
кризиса, который чаще всего оказывался в противоречии с кризисом предыдущим.
Кризисом в области религии, потому что я очертя голову бросался то в
Евангелие, то в Ветхий завет, то в позитивизм Конта{434}. А какое письмо я
состряпал, начитавшись Эмерсона{434}! Я переболел всеми болезнями
отрочества: острым «виньитом», тяжелым «бодлеритом». Но хронических недугов
не знал! Утром, скажем, я был приверженцем классицизма, а вечером — ярым
романтиком и тайком сжигал в лаборатории Антуана томик Малерба или томик
Буало{434}. Сжигал в полном одиночестве и смеялся демоническим смехом! На
другой день все, что имело отношение к литературе, представлялось мне
пустым, тошнотворным. Я вгрызался в учебник геометрии, начиная с азов; я
твердо решал открыть новые законы, которым предстояло поколебать все научные
данные, завоеванные ранее. А засим снова становился стихотворцем. Я посвящал
Даниэлю Оды, сочинял послания в две сотни стихотворных строк, написанных
почти без помарок.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205