Но Жером, восхищенный тем, какое превращение произошло с
Женни, сколько в ней появилось женственности, оказывал ей бесчисленные знаки
внимания и пускал в ход все свое обаяние с такой готовностью услужить и в то
же время с такой сдержанностью, что девушка была тронута. Как раз сегодня
ему удалось поговорить с дочерью, разговор был непринужденный, дружеский, и
Жером до сих пор пребывал в умилении.
— Нынче вечером розы как-то особенно душисты, — произнес он, мерно
покачиваясь в качалке. — А кусты «Славы Дижона», те, что рядом с голубятней,
сплошь усыпаны цветами.
Даниэль поднялся.
— Мне пора, — сказал он и, подойдя к матери, поцеловал ее в лоб.
Она сжала ладонями его щеки, пристально поглядела на него и шепнула:
— Взрослый мой сын!
— Давай я провожу тебя до станции, — предложил Жером. После утренней
прогулки его так и подмывало хоть ненадолго сбежать из сада, где он провел
две недели в затворничестве. — А ты не пойдешь, Женни?
— Я останусь с мамой.
— Угости-ка меня папиросой, — сказал Жером, подхватив под руку Даниэля
(после своего возвращения он не покупал табак, не желая выходить из дому, —
пришлось отказаться от курения).
Госпожа де Фонтанен проводила взглядом уходивших мужчин. Она услышала,
как Жером спросил:
— Как по-твоему, раздобуду я восточный табак на вокзале?
Немного погодя они скрылись под сенью елей.
Жером шел плечом к плечу с молодым красавцем, — вот какой у него сын!
Сколько обаяния таилось для него в каждом молодом существе! Правда, обаяния,
приправленного ядом сожаления. И это чувство мучило его каждодневно с той
поры, как он приехал в Мезон: облик Женни то и дело пробуждал в нем тоску по
невозвратной юности. Как он исстрадался еще сегодня, на теннисной площадке!
Ах, эти ясноглазые юноши и девушки, растрепавшиеся от беготни по корту,
небрежно одетые, что не мешало им излучать всепобеждающее очарование
молодости; эти гибкие тела, залитые солнцем, — даже запах пота у них
какой-то свежий и здоровый! С какой убийственной ясностью за несколько
минут, проведеных там, он постиг, как принижает человека возраст! И испытал
стыдное, гадливое чувство оттого, что теперь каждый день вынужден бороться с
самим собою, со своим увяданием, своей неопрятностью, запахом своего
стареющего тела, бороться со всеми предвестниками того окончательного
распада, который уже в нем начался! И, сравнивая свою отяжелевшую поступь,
одышку, какую-то вымученную бодрость с гибкостью и стремительностью сына, он
рывком выдернул руку из-под его руки и, не в силах утаить зависть,
воскликнул:
— Эх, милый мой, мне бы твои двадцать лет!
Госпожа де Фонтанен не стала прекословить, когда Женни заявила, что
хочет побыть с ней вдвоем.
— Знаешь, родная, у тебя утомленный вид, — сказала она дочери, когда
они остались наедине.
— Знаешь, родная, у тебя утомленный вид, — сказала она дочери, когда
они остались наедине. — Ступай-ка лучше спать.
— Ну нет. Ночи и без того теперь такие длинные, — возразила Женни.
— Ты что же, плохо стала спать?
— Плоховато.
— Отчего же, родная?
Госпожа де Фонтанен с таким выражением произнесла эти слова, что они
приобрели какое-то особенное значение. Женни удивленно взглянула на мать и
сразу поняла, что сказала она так неспроста — вызывает ее на откровенный
разговор. Она как-то безотчетно решила не поддаваться, и решила не из
скрытности, а оттого что никогда не раскрывала душу, если ей казалось, что
ее к этому принуждают.
Госпожа де Фонтанен притворяться не умела; обернувшись к дочери, она
внимательно и прямо смотрела на нее в пепельном свете сумерек, надеясь, что
ласковый взгляд пересилит холодную замкнутость Женни, которая так отдаляла
их друг от друга.
— Ну вот, мы с тобой и одни, — снова заговорила она, слегка подчеркивая
смысл сказанного и словно испрашивая этим прощение у дочери за то, что
возвращение отца нарушило их близость, — и мне хотелось бы кое о чем
потолковать с тобой, родная… Речь идет о Тибо-младшем, я с ним вчера
встретилась…
Тут она остановилась: говорила она без околичностей, пока не приступила
к главному, а сейчас и сама не знала, как быть дальше. Но она так тревожно
склонилась над дочерью, что сама поза как бы договаривала недосказанное и
явно вопрошала.
Женни молчала, и г-жа де Фонтанен, медленно отстранясь от нее,
выпрямилась, отвела от нее глаза и стала смотреть на сад, уже окутанный
темнотой.
Так прошло минут пять.
Ветер свежел. Г-же де Фонтанен показалось, что Женни вздрогнула.
— Тебя продует, пора возвращаться в комнаты.
Теперь ее голос звучал, как обычно. Она все обдумала: настаивать не
стоит. И была довольна, что завела этот разговор, уверена, что Женни
понимает ее, и уповала на будущее.
Они встали, прошли в прихожую, так и не обменявшись ни словом, и почти
в полной темноте поднялись по лестнице. Г-жа де Фонтанен оказалась наверху
первой и ждала на площадке у двери, ведущей в спальню Женни, — хотела
поцеловать дочь на сон грядущий, как у них было заведено. Лица девушки она
не различила, зато почувствовала, что та вся напряглась, словно восставая
против поцелуя; мать прижала ее лицо к своему — щекой к щеке; движение это
говорило о нежном сочувствии, но Женни резко отвернулась — из духа
противоречия. Г-жа де Фонтанен смиренно отступила и пошла дальше — к себе в
спальню. Но она заметила, что Женни так и не отворила дверь в свою комнату и
не вошла туда, а идет вслед за ней, и тут же услышала ее голос, — девушка
говорила громко, возбужденно, не переводя дыхания.