.. и
все. Этого достаточно. Через несколько минут ты встаешь, идешь, даже не
оборачиваясь, входишь в свой отель, где все двери нарочно не запираются… Я
жила на втором этаже… Только успела я раздеться… кто-то царапается в
ставню. Тушу свет, открываю — это он! Забрался по стене, словно ящерица, и,
не произнеся ни слова, сбросил с себя бубу. Никогда мне этого не забыть.
Губы у него были влажные, свежие, свежие…
«Черт возьми, — подумал Антуан. — Негр… и без предварительного
медицинского осмотра…»
— А какая у них кожа! — продолжала Рашель. — Тонкая, как кожица плода!
Все вы тут никакого понятия не имеете, что это такое! Атласная кожа, сухая и
гладкая, будто ее только что натерли тальком; глянцевитая кожа — ни изъяна,
ни шероховатости, ни влажности, и такая жаркая, но от внутреннего жара,
понимаешь? Так сквозь шелковый рукав чувствуешь жар больного лихорадкой. Как
будто теплое тело птицы под перьями!.. И когда смотришь на их кожу, там, на
ярком африканском солнце, когда свет скользит по плечу или по бедру, то
кажется, что на этом золотистом шелку появляется какое-то голубое сияние, —
не могу я тебе толком объяснить, ну словно какой-то неосязаемый стальной
налет, какой-то немеркнущий лунный отсвет… А какой у них взгляд! Ты,
конечно, уже заметил, как ласковы их глаза? Белки какие-то конфетные, а
зрачки так и шныряют… И потом… Не знаю, как выразиться… Там любовь
совсем не то что у вас. Там это молчаливый акт, но акт священный и
естественный. Именно естественный. И к нему не примешивается ничего
рассудочного, ровно ничего и никогда. А охота за наслаждением, которая здесь
ведется всегда так или иначе тайком, там узаконена, как сама жизнь, и так
же, как жизнь, любовь там естественна и священна. Ты понимаешь меня, котик?
Гирш всегда говорил: «В Европе вы получаете то, что заслужили. А этот край
существует для нас — людей свободных». Ах, как он любит чернокожих! — И она
расхохоталась. — Знаешь, как я это заметила в первый раз? Я тебе, кажется,
уже рассказывала. Было это в ресторане в Бордо. Он сидел против меня. Мы
болтали. Вдруг взгляд его нацелился на что-то позади меня, глаза его вмиг
блеснули… так ярко блеснули, что я быстро обернулась, — что же я увидела?
Около серванта появился негритенок лет пятнадцати, прекрасный, как принц: он
нес вазу с апельсинами. — И она добавила приглушенным тоном: — Вполне
вероятно, что именно в этот день меня и обуяло желание побывать там самой…
Некоторое время они шли молча.
— Моя мечта, — проговорила она вдруг, — в старости сделаться
содержательницей дома свиданий… Да, да… Не возмущайся, такие дома бывают
разного сорта; мне бы, разумеется, хотелось содержать приличный дом. Не хочу
стариться среди стариков… Пусть вокруг меня живут существа молодые, с
прекрасными молодыми телами, свободные, чувственные… Тебе это непонятно,
котик?
Они подошли к бару Пакмель, и Антуан не ответил.
Да он и не знал, что
сказать. Странный был у Рашели житейский опыт, и это беспрестанно поражало
его. Он чувствовал, как непохож он на нее, как привязан корнями к Франции,
привязан своим буржуазным происхождением, работой, честолюбивыми замыслами,
всем своим хорошо подготовленным будущим! Он отлично знал, какие цепи
приковывают его, но ни на минуту не хотел их порвать; а ко всему, что любила
Рашель и что было ему так чуждо в ней, он испытывал ту настороженную злобу,
какую испытывает домашнее животное к дикому зверю, что бродит вокруг и
угрожает безопасности жилья.
Только багряные полосы света на занавесях говорили, что за стеной
заснувшего фасада, в баре, царит оживление. Вертящаяся дверь заскрипела,
повернулась, впуская свежую струю воздуха в бар, где было жарко, пыльно и
витали алкогольные пары.
Народу там было полно. Танцевали.
Рашель усмотрела невдалеке от гардероба свободный столик и, не успев
сбросить с плеч манто, уже заказала зеленый шартрез с толченым льдом, И как
только его принесли, зажала в губах две маленькие соломинки и словно
замерла, положив локти на стол, опустив глаза.
— Взгрустнулось? — шепнул Антуан.
Не переставая тянуть шартрез, она на миг подняла глаза и улыбнулась ему
— как могла веселее. Недалеко от них японец с детским личиком и ржавыми
зубами, улыбаясь, с учтивым невниманием ощупывал могучие мускулы брюнетки,
сидевшей возле него и бесстыдно вытянувшей руки на скатерти.
— Закажи-ка мне еще шартреза, такого же, хорошо? — проговорила Рашель,
показывая на пустую рюмку.
Антуан почувствовал, как кто-то легко прикоснулся к его плечу.
— А я не сразу вас узнал, — произнес дружеский голос. — Значит, вы
сбрили бороду?
Перед ними стоял Даниэль. Резкий свет люстры освещал его стройную,
гибкую фигуру, безукоризненный овал его лица; в руках без перчаток он держал
рекламку, сложенную веером, сжимая и разжимая ее, как пружину; он дерзко
улыбался, вызывая в памяти образ молодого Давида, испытывающего свою
пращу{481}.
Антуан, представляя его Рашели, вспомнил, как Даниэль бросил ему
однажды: «Я поступил бы так же, как вы, лжец вы эдакий!» — но на этот раз
воспоминание показалось ему не таким уж неприятным, и он был доволен,
заметив, каким взглядом молодой человек, поцеловав руку Рашели и
выпрямляясь, окинул поднятое к нему лицо, руки и шею, белизну которой
оттенял бледно-розовый шелк корсажа.
Даниэль перевел глаза на Антуана, потом понимающе улыбнулся молодой
женщине, как бы одобряя ее вкус.
— Да, в самом деле, так гораздо лучше, — заметил он.
— Так гораздо лучше, пока я жив, — согласился Антуан тоном
студента-медика — заправского шутника.