К полудню они уже обошли Марсель вдоль и поперек. С дневным светом и
свободой к ним вернулась и смелость. Жак купил записную книжку, чтобы
записывать свои впечатления, и время от времени останавливался с
вдохновенным лицом и что-то набрасывал на скорую руку. Купили хлеба и
колбасы, отправились в порт и уселись на связки канатов, напротив больших
неподвижных пароходов и покачивающихся на волне парусников.
Подошел матрос, велел им слезть, начал разматывать канат.
— Куда идут эти корабли? — рискнул спросить Жак.
— А это смотря какие.
— Вон тот большой.
— На Мадагаскар.
— Правда? И мы увидим сейчас, как он отправится?
— Нет. Этот отходит только в четверг. Но если ты хочешь посмотреть на
отправление, приходи сюда вечером, к пяти часам; видишь, вон там стоит
«Лафайет», он отправляется в Тунис.
Так они узнали все, что нужно.
— Тунис — это не Алжир… — заметил Даниэль.
— Все равно — Африка, — сказал Жак, впиваясь зубами в краюху хлеба. Он
сидел на корточках возле груды брезента, рыжий, с жесткими лохматыми
волосами, которые торчали над низким лбом, с костлявым лицом и оттопыренными
ушами, с худой шеей и маленьким носом, который он то и дело морщил, и был
похож на белку, грызущую желудь.
— Тунис — это не Алжир… — заметил Даниэль.
— Все равно — Африка, — сказал Жак, впиваясь зубами в краюху хлеба. Он
сидел на корточках возле груды брезента, рыжий, с жесткими лохматыми
волосами, которые торчали над низким лбом, с костлявым лицом и оттопыренными
ушами, с худой шеей и маленьким носом, который он то и дело морщил, и был
похож на белку, грызущую желудь.
Даниэль перестал жевать.
— Скажи… А может, написать им отсюда, прежде чем мы…
Жак так посмотрел на Даниэля, что тот осекся.
— Ты с ума сошел? — закричал Жак с набитым ртом. — Чтобы нас сразу
сцапали, как только мы ступим на берег?
Он гневно глядел на друга. Лицо Жака было довольно невзрачно, его
портило обилие веснушек, но глаза, ярко-синие, маленькие, глубоко
посаженные, своевольные, жили на этом лице удивительной жизнью, и взгляд так
часто менялся, что его выражение было почти невозможно уловить: он был то
серьезен, то через миг лукав, то ласков и даже нежен, то вдруг зол, почти
жесток; глаза иногда набухали слезами, но чаще всего бывали сухими, жгучими,
словно вообще неспособными смягчиться.
Даниэль хотел было возразить, но промолчал. Его миролюбивое лицо
беззащитно отдавало себя на милость раздраженному Жаку; он даже улыбнулся,
словно извиняясь. У него была своя манера улыбаться: маленький, тонко
очерченный рот внезапно сдвигался влево, обнажая зубы, и от неожиданной
вспышки веселья лицо, обычно серьезное, обретало особую прелесть.
Отчего этот подросток, не по годам рассудительный, терпел верховодство
мальчишки? Начитанность Даниэля и свобода, которой он пользовался в семье,
давали ему, казалось, бесспорное преимущество перед Жаком. К тому же в
лицее, где они встречались, Даниэль считался хорошим учеником, а Жак вечно
ходил в лоботрясах. Ясный ум Даниэля без всяких усилий опережал требования
школьной программы. Жак, напротив, занимался из рук вон плохо, а вернее
сказать, не занимался вообще. По неспособности? Нет. Но способности его,
увы, развивались не в том направлении, какое ценилось в школе. В нем сидел
озорной бесенок, который без конца подбивал его на сотни дурацких выходок;
мальчик не в силах бывал устоять перед соблазнами; казалось, он вообще не
отвечает за свои поступки и лишь потакает капризам все того же бесенка. Но
непостижимым оставалось другое: хотя всегда и во всем он был в классе
последним, однокашники и даже преподаватели, словно помимо своей воли,
относились к нему с обостренным интересом; среди детей, чья индивидуальность
была придавлена привычной и безжалостной дисциплиной, среди учителей, чья
жизненная энергия угасла под гнетом возраста и рутины, этот лентяй и уродец,
который поражал окружающих прямодушием и своеволием, который, казалось, жил
в мире выдумки и мечты, в мире, созданном им самим и для себя одного, и
который без малейшего колебания отваживался на самые несуразные выходки, —
это маленькое чудовище вызывало ужас, но и внушало безотчетное уважение.
Даниэль был одним из первых, кто испытал на себе притягательную силу этой
натуры, более грубой, чем он сам, но такой богатой, непрестанно удивлявшей и
просвещавшей его; впрочем, в нем тоже горело пламя, он тоже был полон
бунтарской жажды свободы. Что до Жака, ученика-полупансионера католической
школы, выходца из семьи, где религиозные обряды занимали огромное место, то
он, смутно ощущая, что за протестантом Даниэлем таится мир, чуждый и
враждебный его миру, стал искать с ним знакомства, делая это поначалу ради
удовольствия лишний раз вырваться за пределы ненавистной тюрьмы. Но за
две-три недели их товарищеские отношения с быстротою пожара превратились во
всепоглощающую, страстную дружбу, и в ней они обрели наконец спасение от
нравственного одиночества, от которого они, сами того не ведая, оба жестоко
страдали. Это была любовь целомудренная, любовь мистическая, в которой,
устремляясь к грядущему, сливались их молодые сердца; для них становились
общими все те неистовые и противоречивые чувства, которые пожирали их
четырнадцатилетние души, — начиная со страсти к разведению шелковичных
червей и к головоломной тайнописи и кончая той пьянящей жаждой жизни,
которая разгоралась в них после каждого прожитого дня.
Молчаливая улыбка Даниэля усмирила Жака, и он снова впился зубами в
кусок хлеба. Нижняя часть лица была у него довольно вульгарной: семейная
челюсть Тибо, слишком большой рот с потрескавшимися губами, рот некрасивый,
но выразительный, чувственный, властный. Он поднял голову.
— Вот увидишь, я знаю, — сказал он, — в Тунисе легко прожить! Любого,
кто только захочет, нанимают на рисовые плантации; и там все жуют бетель,
это просто замечательно… Нам сразу заплатят, и мы до отвала наедимся
фиников, мандаринов, гуайяв…
— Мы им напишем оттуда, — рискнул вставить Даниэль.
— Может быть, — осадил его Жак, встряхивая рыжим чубом. — Но только
когда мы как следует устроимся и они увидят, что мы прекрасно обходимся и
без них.
Помолчали. Даниэль перестал есть и теперь глядел на черневшие перед ним
широкие корпуса судов, на грузчиков, сновавших по залитым солнечными лучами
плитам, на ослепительный горизонт, сверкавший сквозь путаницу мачт и
снастей; он старался не думать о матери, и зрелище порта помогало ему в этой
тяжкой борьбе.
Главное было попасть вечером на борт «Лафайета».
Официант в кафе объяснил им, где находится транспортное агентство. На
стенах агентства были развешены таблицы стоимости пассажирских билетов.
Даниэль наклонился к окошку.
— Сударь, отец послал меня взять два билета третьего класса до Туниса.
— Отец? — спросил старик кассир, не отрываясь от работы.
Над ворохом бумаг виднелись только седые космы. Он еще долго что-то
писал. У мальчиков упало сердце.
— Так вот, — наконец произнес он, не поднимая головы, — скажи ему,
чтобы он пришел сюда сам и с документами, ясно?
Они чувствовали на себе изучающие взгляды служащих.