Антуан пил
мелкими глотками, стараясь не смотреть на брата. Жак осмелел, отхлебнул еще
раз, почувствовал, как портвейн огненным шаром катится в желудок, глотнул
опять и опять — и выпил все до дна. Когда Антуан снова наполнил ему стакан,
он сделал вид, что ничего не замечает, и лишь секунду спустя сделал
запоздалый протестующий жест.
Когда они вышли из кондитерской, солнце клонилось к закату, на улице
похолодало. Но Жак не ощущал прохлады. Щеки у него горели, по всему телу
разливалась непривычная, почти болезненная истома.
— Нам осталось еще три километра, — сказал Антуан, — пора возвращаться.
Жак едва не расплакался. Он сжал в карманах кулаки, стиснул челюсти,
повесил голову. Украдкой взглянув на брата, Антуан заметил в нем такую
резкую перемену, что даже испугался.
— Это ты от ходьбы так устал? — спросил он.
В его голосе Жак уловил новую нотку нежности; не в состоянии вымолвить
ни слова, он обратил к брату искривившееся лицо, на глаза навернулись слезы.
Не зная, что и подумать, Антуан молча шел следом. Выбрались из города,
перешли мост, зашагали по бечевнику, и тут Антуан подошел к брату вплотную,
взял его за руку.
— Не жалеешь, что отказался от своей обычной прогулки? — спросил он и
улыбнулся.
Жак молчал. Но участие брата, его ласковый голос, и дуновение свободы,
пьянившее его все эти часы, и выпитое вино, и этот вечер, такой теплый и
грустный… Не в силах совладать с волнением, он разрыдался. Антуан обнял
его, поддержал, усадил рядом с собой на откос. Теперь он уж не думал о том,
чтобы доискиваться до мрачных тайн в жизни Жака; он испытывал облегчение,
видя, как рушится наконец стена безразличия, на которую он наталкивался с
самого утра.
Они были одни на пустынном берегу, с глазу на глаз с бегущей водой,
одни под мглистым небом, в котором угасал закат; прямо перед ними,
раскачивая сухие камыши, болтался на волне привязанный цепью ялик.
Но им предстоял еще немалый путь, не сидеть же здесь вечно.
— О чем ты думаешь? Отчего плачешь? — спросил Антуан, заставляя
мальчика поднять голову.
Жак еще крепче прижался к нему.
Антуан силился припомнить, какие именно слова вызвали этот приступ
слез.
— Ты потому плачешь, что я напомнил тебе о твоих обычных прогулках?
— Да, — признался малыш, чтобы хоть что-то сказать.
— Но почему? — настаивал Антуан. — Где вы гуляете по воскресеньям?
Никакого ответа.
— Ты не любишь гулять с Артюром?
— Нет.
— Почему ты не скажешь об этом? Если тебе нравился старый дядюшка Леон,
нетрудно будет добиться…
— Ах, нет! — прервал его Жак с неожиданной яростью.
Он выпрямился, лицо его выражало такую непримиримую, такую необычайную
для него ненависть, что Антуан был потрясен.
Словно не в силах усидеть на месте, Жак вскочил и большими шагами
устремился вперед, увлекая за собой брата. Он ничего не говорил, и через
несколько минут Антуан, хотя он и боялся снова сказать что-нибудь невпопад,
счел за благо решительно вскрыть нарыв и заговорил твердым тоном:
— Значит, ты и с дядюшкой Леоном не любил гулять?
Широко раскрыв глаза, сжав зубы, Жак продолжал идти, не произнося ни
слова.
— А посмотреть на него — он так хорошо к тебе относится, этот дядюшка
Леон… — рискнул еще раз Антуан.
Никакого ответа. Он испугался, что Жак снова спрячется в свою раковину;
попытался было взять мальчика за руку, но тот вырвался и почти побежал.
Антуан шагал за ним в полной растерянности, не зная, как вернуть его
доверие, но тут Жак вдруг всхлипнул, замедлил шаг и, не оборачиваясь,
заплакал.
— Не говори об этом, Антуан, не говори никому… С дядюшкой Леоном я не
гулял, почти совсем не гулял…
Он умолк. Антуан открыл было рот, чтобы расспросить его подробнее, но
каким-то чутьем понял, что лучше промолчать. В самом деле, Жак продолжал
дрожащим хриплым голосом:
— В первые дни, да… На прогулке-то он и начал… рассказывать мне
всякие вещи. И книги мне стал давать, — я просто поверить не мог, что такие
бывают! А потом предложил отправлять мои письма, если я захочу… тогда-то я
и написал Даниэлю. Потому что я тебе соврал: я ему писал… Но у меня не
было денег на марки. Тогда… нет, ты не знаешь… Он увидел, что я немного
умею рисовать. Догадываешься, в чем дело?.. Он стал говорить, что нужно
делать. За это он купил мне марку для письма к Даниэлю. Но вечером он
показал мои рисунки надзирателям, и они стали требовать новых рисунков, еще
более замысловатых. И дядюшка Леон совсем перестал стесняться и уже больше
со мной не гулял. Вместо того чтобы идти в поля, он вел меня задами, мимо
колонии, через деревню… За нами увязывались мальчишки… Переулком, с
черного хода, мы заходили в харчевню. Он там пил, играл в карты и бог знает
чем еще занимался, а меня на все это время прятали… в прачечной… под
старое одеяло…
— Как прятали?
— Так… в пустой прачечной… запирали на ключ… на два часа…
— Но зачем?
— Не знаю. Наверно, хозяева боялись. Один раз, когда в прачечной
сушилось белье, меня спрятали в коридоре. Трактирщица сказала… сказала…
— Он зарыдал.
— Что же она сказала?
— Она сказала: «Никогда не знаешь, что еще выкинет это воровское…»
Он рыдал так сильно, что не мог продолжать.
— Воровское? — повторил Антуан, наклоняясь к нему.
— «…воровское… отродье…» — договорил наконец мальчик и зарыдал
еще горше.
Антуан слушал; желание узнать, что произошло дальше, оказалось на
минуту сильнее, чем жалость.