Но орудие еще можно было заряжать; из-под колес вытащили труп
второго канонира, забрызгавшего лафет своей кровью, и огонь возобновился.
— Нет, это не коротышка Луи, — вслух размышлял Морис. — Вот он наводит,
но он, должно быть, ранен: он работает только левой рукой… Эх, Луи! Он так
дружил с Адольфом, хотя Адольф и требовал, чтобы пеший, канонир, пусть он
даже и образованный, был смиренным слугой конного, ездового…
Жан все время молчал, но тут он с тоской перебил Мориса:
— Им здесь ни за что не продержаться! Гиблое дело!
И правда, не прошло и пяти минут, как на новой позиции уже невозможно
было устоять. Снаряды сыпались с такой же точностью. Один из них разбил
орудие, убил лейтенанта и двух солдат. Ни единый выстрел прусских батарей не
пропадал даром, и если бы французы еще упорствовали, скоро не осталось бы ни
одной пушки, ни одного артиллериста. Грозная сила все сметала.
Тогда во второй раз послышался крик капитана:
— Подать передки!
Снова произвели тот же маневр: прискакали ездовые, повернули, чтобы
канониры могли прицепить орудия. Но при передвижении наводчику Луи осколком
снаряда пробило горло и оторвало челюсть; Луи упал поперек хобота лафета,
который он как раз приподнимал. В ту самую минуту, когда упряжки лошадей
стояли боком, подъехал Адольф; снаряды посыпались бешеным градом; Адольф
упал, раскинув руки, снаряд раздробил ему грудь. При последнем содрогании он
обхватил Луи: они словно обнялись и застыли, неистово сплетясь, не
разлучаясь даже после смерти.
Несмотря на то, что кони были убиты, что смертоносный шквал расстроил
ряды, вся батарея поднялась по склону и расположилась впереди, в нескольких
метрах от тога места, где лежали Морис и Жан. В третий раз отцепили орудия,
ездовые стали лицом к неприятелю, а канониры немедленно, с непобедимым,
геройским упрямством опять открыли огонь.
— Все кончено! — сказал Морис, но никто его не расслышал.
Казалось, земля и небо слились, камни трескались; густой дым иногда
застилал солнце. Оглушенные страшным гулом, одуревшие кони стояли, понурив
голову. Повсюду появлялся высоченный капитан. Вдруг его разорвало пополам;
он переломился, словно древко знамени.
А неторопливая, упорная работа продолжалась, особенно вокруг орудия
Оноре. Хоть он и был унтером, ему пришлось самому приняться за дело:
оставалось только три канонира. Он наводил пушку, дергал зубчатое лезвие, а
три других артиллериста ходили к зарядному ящику, заряжали, орудовали
банником и пробойником. Затребовали еще людей и запасных лошадей, чтобы
заменить убитых, но никто не являлся, и пока надо было довольствоваться тем,
что есть. Всех бесило, что почти все снаряды разрываются в воздухе, не
причиняя большого вреда грозным батареям противника, а он стреляет так
метко. Внезапно Оноре разразился бранью, заглушив гул. Опять несчастье!
Правое колесо орудия разлетелось на куски! К черту все! Бедная пушка со
сломанной лапой упала набок, уткнулась в землю, хромая, никуда не годная!
Оноре горько заплакал, обхватил руками ее шею, хотел поставить на ноги,
отогреть теплом своей нежности.
Опять несчастье!
Правое колесо орудия разлетелось на куски! К черту все! Бедная пушка со
сломанной лапой упала набок, уткнулась в землю, хромая, никуда не годная!
Оноре горько заплакал, обхватил руками ее шею, хотел поставить на ноги,
отогреть теплом своей нежности. Ведь это было лучшее орудие батареи; только
оно одно и выпустило несколько снарядов! И тут же он принял безумное решение
заменить колесо другим немедленно, под огнем. В сопровождении канонира он
направился к обозной фуре, сам нашел запасное колесо; и опять началась
работа, опаснейшая из всех, какие можно производить на поле битвы. К
счастью, прибыли запасные артиллеристы и запасные кони, и два новых канонира
помогли ему.
Но и на этот раз батарея была разгромлена. Героическое безумство
достигло предела. Скоро должен был прийти приказ отступить окончательно.
— Скорей, товарищи! — повторял Оноре. — Увезем хоть пушку; она им не
достанется!
У него была только одна мысль: спасти орудие, как спасают знамя. Он еще
говорил и вдруг грохнулся — ему оторвало руку и пробило левый бок. Он упал
на орудие, простерся на нем, как на почетном ложе; его лицо осталось
нетронутым, гневным и прекрасным; он держал голову прямо и, казалось,
смотрел на врага. Из-под разодранного мундира выпало письмо; умирающий
судорожно схватил его, и на листок бумаги по капле потекла кровь.
Единственный оставшийся в живых лейтенант скомандовал:
— Подать передки!
Один зарядный ящик взорвался с треском, как ракета от фейерверка,
которая взлетает и лопается. Пришлось взять лошадей от другого ящика, чтобы
спасти орудие, — вся упряжка была перебита. В последний раз ездовые
повернули; четыре уцелевшие пушки были снова прицеплены, кони пустились
вскачь и остановились только в тысяче метров, за первыми деревьями
Гаренского леса.
Морис видел все. Он затрясся от ужаса и бессознательно повторял:
— Эх, бедняга! Бедняга!
От горя у него еще сильней заныло под ложечкой. В нем пробуждалось
звериное чувство, он терял последние силы, изнывал от голода. В глазах
помутилось, он уже не сознавал опасности, угрожавшей полку теперь, когда
батарее пришлось отступить. С минуты на минуту плоскогорье могли атаковать
значительные части неприятельских войск.
— Послушай! — сказал он Жану. — Я должен поесть… Лучше поесть, и
пусть меня тогда сейчас же убьют!
Он открыл ранец, вынул дрожащими руками хлеб и стал его жадно глотать.
Пули свистели, два снаряда разорвались в нескольких метрах. Но для него
больше ничего не существовало, он хотел только одного: утолить голод.
— А ты, Жан, хочешь?
Жан смотрел на него, отупев, широко раскрыв глаза: ему тоже сводило
живот от голода.