Разгром

В толпе кричали, что женщину поймали на
месте преступления, когда она сидела на корточках у отдушины подвала на
улице Сент-Анн. И, не обращая внимания на слезы, на вопли, ее бросили вместе
с двумя мужчинами в еще не засыпанную траншею, у баррикады, и расстреляли
всех троих в черной яме, как волков, попавших в западню. Гулявшие обыватели
глазели на расстрел, какай-то дама с мужем тоже остановилась, а мальчишка из
кондитерской, который нес торт, насвистывал охотничью песенку.
Похолодев от ужаса, Жан поспешил на улицу Орти; вдруг он что-то
вспомнил. «Да ведь это Шуто, бывший солдат его взвода!» Шуто, одетый теперь,
как честный рабочий, в белую блузу, присутствовал при расстреле и
одобрительно кивал головой. Жан хорошо знал деятельность этого бандита,
предателя, вора и убийцы. Был момент, когда он готов был вернуться туда,
разоблачить Шуто, добиться, чтобы его расстреляли на трупах троих
расстрелянных людей. «Экая досада! Кто виновней всех, безнаказанно гуляет
среди бела дня, а невинные гниют в земле!..»
Услышав шаги Жана, поднимавшегося по лестнице, Генриетта вышла на
площадку.
— Будьте осторожны! Он сегодня в особенно возбужденном состоянии…
Приходил врач, он меня совсем расстроил.
И правда, Бурош только покачал головой и не мог еще ничего обещать.
Все-таки молодой организм преодолеет, может быть, осложнения, которых надо
опасаться.
— А-а! Это ты? — с лихорадочным волнением сказал Морис, едва вошел Жан.
— Я тебя ждал. Что там происходит? Что нового?
Лежа на спине, против окна, открытого по его требованию, он показал на
темный город, освещенный новым отсветом пекла.
— Опять начинается? А-а? Париж горит; на этот раз горит весь Париж!
Уже с заката солнца пожар перекинулся с Житницы изобилия на далекие
кварталы, вверх по течению Сены. В Тюильри, в Государственном совете, должно
быть, рушились потолки, и от этого разгорались тлевшие балки; кое-где снова
вспыхнули очаги огня, иногда взлетали в воздух крупные языки пламени и
мелкие искры. Многие, казалось потухшие, дома запылали снова. Уже три дня с
наступлением темноты город как будто загорался вновь, словно мрак раздувал
эти еще красные головни, разжигал их, разбрасывал во все стороны. О, этот
адский город, багровеющий вечером, горящий уже семь дней, освещающий своими
чудовищными факелами все ночи кровавой недели! И в эту ночь, когда горели
доки в Ла Виллет, зарево над огромным городом сияло так ярко, что казалось,
теперь он действительно подожжен со всех концов, захвачен, затоплен
пламенем. В окровавленном небе над багровыми кварталами бесконечно катилась
волна раскаленных крыш.
— Это конец! — повторил Морис. — Париж горит!
Он возбуждался при этих словах, твердил их много раз, в лихорадочной
потребности говорить после тяжелой дремоты, владевшей им почти три дня,
когда он не проронил почти ни слова.

— Это конец! — повторил Морис. — Париж горит!
Он возбуждался при этих словах, твердил их много раз, в лихорадочной
потребности говорить после тяжелой дремоты, владевшей им почти три дня,
когда он не проронил почти ни слова. Но вдруг он услышал заглушенные рыдания
и повернул голову.
— Как, сестренка? Это ты? Ведь ты такая смелая!.. Ты плачешь оттого,
что я умираю?..
Она перебила его:
— Нет, ты не умрешь!
— Нет, нет, умру! Так будет лучше, так надо!.. Чего там, потеря
невелика! До войны я причинил тебе столько горя, я стоил так дорого твоему
сердцу и твоему кошельку!.. Я натворил столько глупостей, столько
сумасбродств и, пожалуй, кончил бы плохо! Кто знает? В тюрьме или под
забором…
Она снова исступленно прервала его:
— Замолчи! Замолчи! Ты все искупил! Он умолк, на минуту задумался.
— Искуплю, может быть, смертью… Эх, дружище Жан, ты все-таки оказал
нам всем пребольшую услугу, когда пырнул меня штыком!
Но Жан со слезами на глазах воскликнул:
— Не говори так! Что ж, ты хочешь, чтобы я размозжил себе голову об
стену?
Морис с жаром продолжал:
— Вспомни, что ты мне сказал после Седана! Тогда ты считал, что иногда
не мешает получить здоровую оплеуху… Ты еще прибавил, что если в теле
завелась гниль, попортилась рука или нога, лучше отсечь их топором,
выбросить, чем подохнуть, словно от холеры… Я часто вспоминал эти слова с
тех пор, как остался один, взаперти в этом сумасшедшем, несчастном Париже…
Так вот! Это я — порченая часть тела, и ты ее отсек…
Возбуждаясь все больше и больше, Морис уже не слушал ни Генриетты, ни
Жана, когда они испуганно умоляли его успокоиться. Он продолжал говорить в
бреду, щедро создавая символы, яркие образы. Здоровая часть Франции,
разумная, уравновешенная, крестьянская, которая ближе всех к земле, устранит
безумную часть, раздраженную, избалованную Империей, совращенную мечтами,
помешавшуюся на наслаждениях; и Франции приходится отрезать кусок своей же
плоти, причинить боль всему своему существу, не вполне сознавая, что она
творит. Но кровавая баня необходима, льется французская кровь, это —
чудовищное заклание, живая жертва на очистительном костре. Теперь крестный
путь пройден до конца; наступила страшная агония; распятая страна искупает
свои грехи и готовится к возрождению.
— Дружище Жан, ты человек простой и крепкий… Да, да! Ступай, ступай!
Бери кирку, бери лопату, вскопай поле и построй заново дом!.. Ты хорошо
сделал, что отсек меня: ведь я был язвой на твоем теле!
Он снова стал бредить, хотел встать, подойти к окну.
— Париж горит, ничего не останется!.. О, это всепоглощающее,
всеисцеляющее пламя! Я его хотел.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179