Разгром

Да, оно творит доброе дело… Дайте мне
сойти вниз, дайте мне завершить дело человеколюбия и свободы!..
Жан с величайшим трудом уложил его в постель. Генриетта, вся в слезах,
говорила об их детстве, умоляла его успокоиться во имя их любви. А над
огромным Парижем все разрасталось зарево пожаров; море пламени как будто
докатилось до черных пределов горизонта, небо казалось сводом гигантской
печи, раскаленной докрасна. И в этом буром отсвете над Министерством
финансов, которое, не извергая пламени, упорно тлело уже третий день, все
еще расстилались медлительной траурной тучей густые клубы дыма.
На следующий день, в субботу, в состоянии Мориса внезапно наступило
улучшение: он стал значительно спокойней, температура понизилась; Генриетта
встретила Жана с улыбкой и, к его великой радости, принялась мечтать вслух о
совместной жизни втроем, об еще возможном счастливом будущем, которое она не
хотела определять точней. Неужели судьба над ними сжалится? Генриетта
проводила у постели брата все дни, все ночи, и от деятельной нежности этой
Золушки, от ее тихих забот, легких движений веяло какой-то вечной лаской. В
тот вечер Жан засиделся, он трепетал от радости и удивления. Днем
версальские войска взяли Бельвиль и Бютт-Шомон. Коммунары еще сопротивлялись
только на кладбище Пер-Лашез, превращенном в укрепленный лагерь. Жану
казалось, что все кончилось; он даже утверждал, что больше никого не
расстреливают. Он только сообщил, что в Версаль отправляют целые толпы
пленных. Утром он видел на набережной большую партию мужчин в блузах, в
пальто, в одних жилетах, женщин всех возрастов — старух, похожих на
изможденных фурий, девушек в расцвете юности, детей, едва достигших
пятнадцати лет, — живой поток горя и возмущения, огромную толпу, которую
солдаты гнали по солнцепеку, а версальские буржуа, как рассказывают,
встречали свистом, колотили палками и зонтами.
Но в воскресенье Жан ужаснулся. Наступил последний день этой
омерзительной недели. Уже на торжествующем восходе солнца в это сияющее,
теплое утро праздничного дня чувствовался последний трепет агонии. Только
теперь стало известно о гибели многих заложников: в среду расстреляли в
тюрьме Ла Рокет архиепископа, священника церкви Магдалины и других, в
четверг, словно зайцев, затравили доминиканцев из Аркейля, в пятницу,
недалеко от улицы Аксо, убили, стреляя в упор, еще сорок семь священников и
жандармов. И тогда снова начались неистовые расправы с коммунарами;
версальцы расстреливали последних пленных толпами. Весь этот прекрасный
воскресный день во дворе казармы Лобо не утихали ружейные выстрелы,
слышались предсмертные хрипы, лилась кровь, поднимался пороховой дым.

В
тюрьме Ла Рокет двести двадцать семь несчастных людей, схваченных наудачу во
время облавы, были расстреляны все вместе картечью, иссечены пулями. Взяв,
наконец, после четырехдневной бомбардировки кладбище Пер-Лашез, могилу за
могилой, версальцы приставили к стене сто сорок восемь коммунаров, и со
штукатурки крупными красными слезами полилась кровь; три коммунара были
только ранены, пытались бежать, но их поймали и прикончили. Сколько честных
людей приходилось на одного негодяя среди двенадцати тысяч несчастных,
погибших за Коммуну! Говорили, что из Версаля пришел приказ о прекращении
расстрелов. Однако убийства все-таки продолжались. Тьеру было суждено
остаться легендарным убийцей Парижа, при всей его славе избавителя страны от
оккупации, а маршал Мак-Магон, побежденный под Фрешвиллером, вывесил на
стенах прокламации, возвещая победу, но он был только победителем кладбища
Пер-Лашез. Залитый солнцем, принаряженный Париж, казалось, справлял
праздник; огромная толпа запрудила отвоеванные улицы; счастливые буржуа,
словно отправляясь на приятную прогулку, шли поглядеть на дымящиеся
развалины; матери, держа за руку смеющихся детей, останавливались и с
любопытством прислушивались к приглушенным выстрелам, доносившимся из
казармы Лобо.
В воскресенье, к концу дня, Жан поднимался по темной лестнице дома на
улице Орти, и его сердце сжималось от страшного предчувствия. Он вошел в
комнату и сразу увидел неизбежный конец: Морис лежал на узкой кровати
мертвый; он погиб от кровоизлияния, которого опасался Бурош. Через открытое
окно солнце посылало прощальный алый привет; на столе, у изголовья постели,
уже горели две свечи. Генриетта в своем вдовьем платье стояла на коленях и
тихо плакала.
Услышав шаги, она подняла голову и вздрогнула при виде Жана. Вне себя
он рванулся к ней, хотел взять ее за руки, обнять, слить свое горе с ее
горем. Но он почувствовал, что ее маленькие руки задрожали, что все ее
трепещущее, возмущенное существо отшатнулось, оторвалось навсегда. Значит,
между ними теперь все кончено? Их разлучает бездонная пропасть: могила
Мориса. Жан тоже упал на колени и тихо зарыдал.
После некоторого молчания Генриетта заговорила:
— Я стояла к нему спиной, держала чашку с бульоном, вдруг Морис
вскрикнул… Я подбежала, но он умер; он звал меня, звал вас и обливался
кровью…
Боже мой! Ее брат! Ее Морис, которого она обожала, еще до его рождения,
ее второе «я», брат, воспитанный и спасенный ею! Единственное утешение с
того дня, как на ее глазах в Базейле, у стены, изрешетили пулями бедного
Вейса. Значит, война отняла у нее все, растерзала ей сердце, значит, ей
суждено остаться совсем одинокой в целом мире, и некому будет ее любить!
— Эх! Что я наделал! Будь я проклят! — рыдая, воскликнул Жан.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179