Каждое утро слышался далекий грохот последней
канонады, и сдавалась еще одна крепость. Уже 28 сентября, после
сорокашестидневной осады и тридцатисемидневной бомбардировки, пал Страсбург;
его стены были проломаны, памятники прошлого разбиты почти двумястами
тысячами снарядов. Цитадель Лаона была взорвана. Туль сдался, и открылся
мрачный список: Суассон со ста двадцатью восемью пушками, Верден,
насчитывавший сто тридцать шесть, Нефбризак — сто, Ла Фер — семьдесят,
Монмеди — шестьдесят пять. Тионвиль пылал, Фальсбург открыл свои ворота
только на двенадцатой неделе яростного сопротивления. Казалось, вся Франция
горит и рушится под неистовой канонадой.
Однажды утром Жан решил во что бы то ни стало уехать, но Генриетта
схватила его за руки, отчаянно упрашивая:
— Нет, нет! Умоляю вас, не оставляйте меня одну!.. Вы еще слишком
слабы; подождите несколько дней, хотя бы несколько дней!.. Обещаю вам
отпустить вас, как только доктор скажет, что вы достаточно окрепли и можете
воевать.
V
В ледяной декабрьский вечер Сильвина и Проспер сидели с Шарло в большой
кухне; Сильвина шила, Проспер мастерил красивый бич. Было семь часов;
пообедали в шесть, не дождавшись старика Фушара, который, наверно,
задержался в Рокуре, где не хватало мяса; Генриетта недавно ушла на ночное
дежурство в лазарет, напомнив Сильвине, что перед сном надо непременно
подсыпать углей в печку Жана.
На дворе над белой пеленой снега чернело небо. Из занесенной снегами
деревни не доносилось ни единого звука; в комнате слышалось только, как
Проспер тщательно скоблит ножом кизиловую рукоятку бича, искусно вырезая на
ней ромбы и розетки. Иногда он останавливался и смотрел на Шарло; мальчика
клонило ко сну, и его большая золотистая голова покачивалась. В конце концов
он заснул, и наступила полная тишина. Сильвина тихонько отодвинула свечу,
чтобы свет не резал ребенку глаза, и снова принялась шить, погрузившись в
свои мысли.
И вот, после некоторого колебания, Проспер решился заговорить:
— Послушайте, Сильвина! Мне надо вам кое-что сказать… Я ждал, пока мы
останемся одни…
Она испуганно подняла голову.
— Вот в чем дело, — сказал Проспер. — Простите, что я вас огорчаю, но
лучше вас предупредить… Сегодня утром я видел в Ремильи, у церкви,
Голиафа, вот, как вижу теперь вас. Я встретился с ним лицом к лицу, я не
ошибаюсь.
Сильвина помертвела, у нее затряслись руки; она глухо простонала:
— Боже мой! Боже мой!
Проспер осторожно рассказал все, что узнал днем, расспрашивая жителей.
Никто больше не сомневался, что Голиаф — шпион, который когда-то поселился в
этих краях, чтобы изучить все дороги, все обстоятельства, все мельчайшие
подробности быта.
Жители помнили, что он жил на ферме старика Фушара,
внезапно исчез, работал на других фермах близ Бомона и Рокура. А теперь он
появился опять, занимает при седанской комендатуре какое-то неопределенное
положение, снова объезжает деревни, и, кажется, его дело — доносить,
облагать налогами, следить за исправным выполнением реквизиций, которыми
обременяют население. В это утро он грозил жителям Ремильи карами за
неполную и слишком медленную поставку муки пруссакам.
— Ну, я вас предупредил! — в заключение сказал Проспер. — Теперь вы
будете знать, как вам поступить, когда он придет сюда…
Она прервала его, вскрикнув от ужаса:
— Вы думаете, он придет?
— А как же! Это уж как пить дать… Разве что он совсем не любопытный:
ведь он никогда еще не видел мальчугана, хотя знает о его рождении. Да и вы
здесь, а вы ведь недурненькая, и небось ему приятно опять повидаться с вами.
Она умоляюще сложила руки, чтобы он замолчал. Проснувшись от звука
голосов, Шарло поднял голову и открыл помутневшие глаза; вдруг он вспомнил
ругательство, которому обучил его какой-то деревенский шутник, и с важностью
трехлетнего мальчугана объявил:
— Свиньи пруссаки!
Сильвина порывисто схватила его и посадила к себе на колени. Бедный
ребенок! Ее радость и отчаяние! Она любила его всей душой и не могла без
слез смотреть на него, на эту плоть от ее плоти; ей было мучительно слышать,
как ровесники-мальчуганы, играя с ним! на улице, обзывают его «пруссаком».
Она поцеловала его в губы, словно желая заткнуть ему рот.
— Кто научил тебя таким гадким словам? Нельзя, мой миленький, не
повторяй их!
Но, задыхаясь от смеха, Шарло с детским упрямством тут же повторил:
— Свиньи пруссаки!
Вдруг, заметив, что мать залилась слезами, он тоже заплакал и бросился
ей на шею.
Боже мой! Какое новое несчастье угрожает ей? Неужели мало того, что она
потеряла Оноре, единственную надежду в жизни, возможность забыть прошлое и
стать счастливой? И вот, в довершение всех бед, Голиаф воскрес!
— Ну, милый, пора спать! Я тебя очень, очень люблю: ты ведь не знаешь,
какое ты мне принес горе!
Она на минуту оставила Проспера одного, а он, чтобы не смущать ее
взглядом, притворился, что опять вырезает узоры на рукоятке бича.
Прежде чем уложить Шарло, Сильвина обычно вела его к Жану пожелать
спокойной ночи: Жан очень дружил с малышом. В тот вечер, войдя в комнату со
свечой в руке, она заметила, что раненый сидит на кровати и, широко открыв
глаза, смотрит в темноту. Как? Значит, он не спит? Верно, не спит. Он
размечтался о том, о сем, одинокий в тишине зимней ночи. Пока Сильвина
подкладывала в печку угли, он немного поиграл с Шарло, который катался по
постели, словно котенок. Жан знал историю Сильвины и сочувствовал этой
славной, покорной женщине: она испытала столько несчастий, — потеряла
единственного любимого человека, и теперь ее утешением был только этот
несчастный ребенок, хотя его рождение стало для нее мукой.