III
Утром, в последний раз, Жан и Морис слышали веселую зорю, которую
играли французские горнисты; теперь они шли в Германию в толпе пленных;
спереди и сзади шагали солдаты прусского конвоя, справа и слева за ними
следили другие пруссаки, вооруженные винтовками с примкнутым штыком. У
каждого караульного поста слышались теперь резкие и унылые звуки немецких
труб.
Морис с радостью заметил, что колонна сворачивает влево и, значит,
пройдет через Седан.
У
каждого караульного поста слышались теперь резкие и унылые звуки немецких
труб.
Морис с радостью заметил, что колонна сворачивает влево и, значит,
пройдет через Седан. Быть может, ему посчастливится увидеть еще разок, хоть
издали, сестру. Но не успел он пройти и пяти километров от полуострова Иж до
города, как омрачилось радостное чувство избавления от клоаки, где он
изнывал в течение девяти дней. Начиналась новая пытка: жалких пленных,
безоружных солдат, гнали, как баранов, и они торопливо, с опаской семенили,
опустив праздные руки. Оборванные, извалявшиеся в грязи, исхудавшие после
недельной голодовки, они были похожи на бродяг, на подозрительных нищих,
подобранных на дороге жандармами во время облавы. Уже в предместье Торси при
их появлении мужчины останавливались, женщины выходили на порог дома,
смотрели на них с мрачным состраданием, и Морис стал задыхаться от стыда,
опустил голову, почувствовал горечь во рту.
Жан, более приспособленный к жизни, более толстокожий, думал только о
том, как глупо они поступили, не захватив с собой даже хлеба. В суматохе,
торопясь выбраться, они вышли натощак, и теперь у них опять подкашивались
ноги от голода. Другие пленные находились в таком же положении; многие
протягивали жителям деньги, умоляли хоть что-нибудь продать. Один рослый
французский солдат, по-видимому, совсем больной, размахивал длинной рукой,
протягивая золотую монету через головы конвойных, и с отчаянием убеждался,
что купить нечего. Вдруг Жан, приглядываясь, заметил издали, на лотке у
булочной, груду хлебов. Он тотчас же, опередив других, бросил булочнику сто
су и хотел взять два хлеба. Шагавший рядом с ним пруссак грубо оттолкнул
его; тогда Жан с упорством бросился за монетой. Но подбежал прусский
капитан, начальник всей колонны, лысый человек с наглым лицом. Он замахнулся
на Жана револьвером и поклялся раскроить череп первому же французу, который
посмеет шевельнуться. Пленные, ссутулившись, опустили глаза и, глухо топоча,
покорной толпой пошли дальше.
— Ох, дать бы ему по морде! — со жгучей ненавистью прошептал Морис. —
Дать по морде, выбить все зубы!
С той минуты он уже не мог выносить этого капитана с надутой
физиономией, которая так и напрашивалась на оплеуху. Впрочем, они вступали в
Седан, переходили Маасский мост; здесь опять разыгрались, одна за другой,
дикие сцены. Какая-то женщина хотела поцеловать совсем юного сержанта —
наверно, сына, но пруссак так сильно отпихнул ее прикладом, что она упала.
На площади Тюренна пруссаки отталкивали горожан, бросавших пленным съестное.
На Большой улице пленный, пытаясь взять бутылку, которую протягивала ему
дама, споткнулся и упал; его пинками заставили встать. Целую неделю Седан
видел, как угоняют жалкие толпы побежденных, и все-таки не мог к этому
привыкнуть; каждая новая колонна, появлявшаяся в городе, вызывала глубокий
порыв жалости и сдержанного возмущения.
Меж тем Жан также подумал о Генриетте; вдруг он вспомнил о Делагерше.
Он локтем подтолкнул Мориса.
— Если пройдем по той улице, гляди в оба, слышишь?
И правда, дойдя до улицы Мака, они уже издали заметили несколько голов,
высунувшихся из огромных окон фабрики. Тут же они узнали Делагерша и
Жильберту, а за ними высокую, строгую старуху Делагерш. Все держали хлебы;
фабрикант кидал их голодным солдатам, которые с мольбой протягивали дрожащие
руки.
Морис сразу заметил, что его сестры здесь нет; Жан с тревогой увидел,
что летящие хлебы достаются другим, и испугался, что для него с Морисом
ничего не останется. Он замахал рукой и крикнул:
— Нам! Нам!
Делагершей обрадовала эта встреча. Побледнев от волнения, они просияли
и невольно закивали головами, замахали руками. Жильберте непременно
захотелось собственноручно бросить последний хлеб Жану, и она это сделала
так неумело, что сама расхохоталась, и вышло очень мило.
Не имея права остановиться, Морис обернулся и на ходу взволнованно
спросил:
— А Генриетта? Где Генриетта?
Делагерш ответил какой-то длинной фразой. Но топот маршировавших
пленных заглушил его голос. Наверно, поняв, что Морис не расслышал, Делагерш
стал что-то объяснять знаками и несколько раз показал на юг. Колонна уже
дошла до улицы дю Мениль, фабрика исчезла из виду и вместе с ней три головы;
только платок еще трепетал в чьей-то руке.
— Что он сказал? — спросил Жан.
Морис беспокойно оглядывался.
— Не знаю, я не понял… Теперь я буду беспокоиться, пока не получу
известий.
По-прежнему слышался топот; победители грубо подгоняли пленных; они
вышли из Седана через Менильские ворота, вытянувшись узкой вереницей,
ускоряя шаг, словно опасаясь собак.
Проходя по Базейлю, Жан и Морис вспомнили Вейса, старались отыскать
обломки домика, который он так доблестно оборонял. В «Гиблом лагере»
рассказывали о разгроме этой деревни, о пожарах, убийствах; но то, что они
здесь увидели, превзошло все их ожидания. Базейль был взят уже двенадцать
дней назад, а груды развалин еще дымились, стены рухнули, не уцелело и
десятка домов. Жан и Морис немного утешились, заметив тачки и тележки,
полные баварских касок и ружей, подобранных после битвы. Убедившись, что
много душегубов и поджигателей убито, они вздохнули с облегчением.
В Дузи была назначена стоянка, чтобы пленные могли позавтракать. Дошли
не без труда. Пленные, изнуренные голодом, быстро устали. Те, кто накануне
наелся до отвала, чувствовали головокружение, отяжелели, шатались: обжорство
не только не подкрепило их, но еще больше ослабило. Остановившись на лугу,
слева от деревни, несчастные повалились на траву, у них не хватило сил
поесть.