— Капитан, позвольте познакомить вас с одной из моих лучших подруг!..
Примите ее под ваше покровительство; она — племянница фермера, арестованного
в Ремильи, знаете, после этой истории с вольными стрелками.
— А-а! Да, дело об убийстве шпиона, того несчастного, которого нашли в
мешке… О! Это дело серьезное, очень серьезное! Боюсь, что ничего не
удастся сделать.
— Капитан, вы доставите мне такое удовольствие!
Она ласково взглянула на него; он почувствовал себя на седьмом небе,
поклонился с рыцарской покорностью: «Все, что вам угодно!»
— Я буду вам очень признательна, сударь, — с трудом произнесла
Генриетта, охваченная непреодолимой тоской при внезапном воспоминании о муже
— о бедном Вейсе, расстрелянном в Базейле.
Эдмон, который скромно вышел из столовой при появлении капитана,
вернулся и что-то шепнул на ухо Жильберте. Она быстро встала, сказала, что
торговка принесла кружева, и, извинившись, вышла вместе с Эдмоном. Оставшись
одна в обществе двух мужчин, Генриетта молчала, сидя у окна, а они
продолжали громко разговаривать:
— Вы, конечно, выпьете рюмочку, капитан?.. Видите ли, я не стесняюсь, я
говорю все, что думаю, я ведь знаю широту ваших воззрений. Так вот! Уверяю
вас, ваш префект поступает несправедливо, желая выжать из нашего города еще
сорок две тысячи франков… Подумайте, сколько мы уже принесли жертв с
самого начала! Во-первых, накануне сражения у нас побывала вся французская
армия, голодная, изнуренная. Во-вторых, у вас, немцев, тоже были руки
загребущие. Одни только передвижения войск, реквизиции, возмещения убытков,
всякие там расходы обошлись нам в полтора миллиона. Прибавьте еще столько же
после разрушений, произведенных битвой, пожарами, — и это составит три
миллиона. Наконец я исчисляю в два миллиона убытки, понесенные
промышленностью и торговлей… А-а? Что вы скажете? Вот вам уже пять
миллионов, а в городе всего тринадцать тысяч жителей! И после этого вы
требуете еще сорок две тысячи франков, не знаю уж под каким предлогом! Да
разве это справедливо, да разве это разумно?
Фон Гартлаубен покачивал головой и только повторял:
— Что поделаешь! Война — это война!
Генриетте пришлось долго ждать, сидя у окна; у нее звенело в ушах, она
почти дремала, усыпленная разными смутными и грустными мыслями, а Делагерш
клялся честью, что ввиду полного исчезновения звонкой монеты только удачный
выпуск местных бумажных денег, ассигнаций Кассы промышленного кредита, спас
город от финансового краха.
— Капитан, пожалуйста, еще рюмочку коньяка!
И Делагерш перескочил на другую тему:
— Воевала не Франция, а Империя… Здорово обманул меня император!.. С
ним все покончено; мы скорее согласимся, чтобы нас разорвали на части…
Знаете, единственный человек предвидел все уже в июле, это господин Тьер, и
его теперешняя поездка по европейским столицам — еще одно великое проявление
мудрости и патриотизма.
..
Знаете, единственный человек предвидел все уже в июле, это господин Тьер, и
его теперешняя поездка по европейским столицам — еще одно великое проявление
мудрости и патриотизма. Все разумные люди мысленно с ним; дай бог, чтобы он
преуспел!
Делагерш не договорил, а только покачал головой, считая непристойным
обнаружить перед пруссаком, хотя бы даже симпатичным, свое стремление к
миру. Но он горел этим желанием, как и вся старая консервативная буржуазия,
стоявшая за плебисцит. Скоро не останется ни сил, ни денег, надо сдаваться,
и во всех захваченных областях поднималась глухая злоба против Парижа,
который упорствовал в своем сопротивлении. Делагерш понизил голос и, намекая
на пламенные призывы Гамбетты, сказал в заключение:
— Нет, нет! Мы не можем действовать заодно с буйно помешанными! Это уже
резня… Я за господина Тьера, который хочет произвести выборы, а что
касается Республики, — да боже мой! — она мне не мешает, если понадобится,
мы сохраним ее в ожидании лучшего.
Фон Гартлаубен все так же вежливо кивал головой в знак одобрения и
только повторял:
— Конечно, конечно…
Генриетте стало совсем не по себе, она больше не могла здесь
оставаться. В ней поднималось беспричинное раздражение, потребность уйти;
она тихонько встала и пошла к Жильберте, которая все не возвращалась.
Она вошла в спальню и остолбенела, увидя, что подруга лежит на кушетке
и плачет в необычайном смятении.
— Что с тобой? В чем дело? Что случилось?
Жильберта заплакала еще сильней и не хотела отвечать: она была
потрясена, ее лицо горело. Наконец она бросилась в объятия Генриетты и,
пряча голову у нее на груди, пролепетала:
— Милая, если бы ты знала!.. Я никогда не посмею рассказать тебе… А
ведь у меня одна ты, только ты и можешь дать мне хороший совет!..
Жильберта вздрогнула и, запнувшись, сказала:
— Я была с Эдмоном… И вот сейчас моя свекровь застигла нас
врасплох…
— Как это «врасплох»?
— Ну да, мы были здесь, он меня обнимал, целовал…
И, целуя Генриетту, сжимая ее дрожащими руками, Жильберта все
рассказала ей:
— Милая! Не суди меня слишком строго! Мне было бы так тяжело!.. Знаю,
знаю, я поклялась тебе, что это никогда не повторится. Не ты видела Эдмона.
Он такой храбрый и такой красивый! Да еще, подумай, несчастный юноша ранен,
болен, оказался далеко от матери! К тому же он никогда не был богат; в семье
последние гроши ушли на его обучение… Уверяю тебя, я не могла ему
отказать!
Генриетта слушала в испуге, ее ошеломили признания подруги.
— Как? Так это с молоденьким сержантом!.. Милая! Да ведь все тебя
считают любовницей пруссака!
Жильберта стремительно вскочила, вытерла глаза и с возмущением
воскликнула:
— Любовницей пруссака?!.