Солдаты плакали, благодарили,
целовали им руки.
Но дальше опять раздались гнусные песни, дикие крики. И вскоре, за
Шомоном, поезд встретился с другим, с поездом артиллеристов, которых
посылали в Метц. Ход замедлился; солдаты обоих поездов братались и бешено
кричали. Артиллеристы были, наверно, еще пьяней, они стояли, высунув в окна
ткулаки, и одержали верх, заорав с такой отчаянной силой, что заглушили все:
— На бойню! На бойню! На бойню!
Казалось, пронесся великий холод, ледяной кладбищенский ветер. Внезапно
наступила тишина, и послышалось хихиканье Лубе:
— Невесело, ребята!
— Да, они правы! — объявил Шуто тоном кабацкого оратора. — Противно,
что столько славных парней посылают на убой ради каких-то гнусных историй, в
которых они не понимают ни аза.
Он продолжал. Это был развратитель, бездельник-маляр с Монмартра,
гуляка и кутила, который плохо переварил обрывки речей, слышанных на
собраниях, смешивая возмутительные глупости с великими принципами свободы и
равенства. Он знал все, он поучал товарищей, особенно Лапуля, обещая сделать
его молодцом.
— Так вот, старина, дело очень простое!.. Если Баденге и Бисмарк не
поладили, пусть разрешают свой спор сами, кулаками, не беспокоя сотни тысяч
людей, которые даже не знают друг друга и не желают драться.
Весь вагон хохотал в восторге от остроумия Шуто, а Лапуль, не зная, кто
такой Баденге, неспособный даже ответить, воюет он за императора или за
короля, повторял, как непомерно выросший ребенок:
— Конечно, пусть подерутся, а потом можно и чокнуться!
А Шуто повернулся к Пашу и принялся за него: — Вот ты веришь в господа
бога… Твой господь бог запретил драться. Так как же ты здесь, простофиля?
— Что ж, — ответил ошеломленный Паш, — я здесь не ради своего
удовольствия… Только жандармы…
— Жандармы! Подумаешь! Наплевать на жандармов!.. Знаете, что бы мы
сделали, будь мы смелыми ребятами?.. Сейчас, когда нас выведут из поезда, мы
бы все удрали, да! Мы бы спокойно удрали, и пусть этот толстый боров Баденге
и вся шайка его грошовых генералов разделываются, как хотят, со
сволочами-пруссаками!
Раздались возгласы одобрения; соблазн подействовал. Шуто торжествовал,
выкладывая свои теории, и в их мутной смеси понеслись: Республика, права
человека, гниль Империи, которую надо свергнуть, измена всех начальников,
продавшихся, как это доказано, за миллион. Шуто провозглашал себя
революционером; остальные даже не знали, республиканцы ли они и каким
способом можно стать республиканцами; только обжора Лубе знал, какие у него
убеждения: он всегда был за похлебку; но тем не менее все в восторге бранили
императора, офицеров, проклятое дело, которое они бросят, — да еще как! —
пусть только надоест. Разжигая пьянеющих солдат, Шуто одним глазком
посматривал на Мориса, на барина, которого он увеселял и чьим одобрением
гордился; и, чтобы подзадорить Мориса, он решил атаковать Жана, неподвижно
сидевшего с закрытыми глазами, как будто заснувшего среди общего гула.
С
того дня, как Жан дал суровый урок Морису, заставив его поднять брошенную
винтовку, доброволец, наверно, таит злобу на своего начальника, и вот
представляется удобный случай натравить их друг на друга.
— Да, я знаю некоторых людей, которые говорили, что подведут нас под
расстрел, — грозно продолжал Шуто. — Мерзавцы! Для них мы хуже скотов, они
не понимают, что если ранец и винтовка опостылели — айда! — все это бросаешь
к черту в поле, чтобы поглядеть, не вырастут ли там новые ранцы и винтовки!
Эй, товарищи, что они скажут, если сейчас, когда мы прижали их здесь, в
уголке, мы их тоже выбросим на дорогу?.. Ладно? А-а? Надо подать пример,
чтобы к нам больше не приставали с этой хреновой войной! Смерть клопам
Баденге! Смерть негодяям, которые хотят, чтобы мы воевали!
Жан побагровел, кровь прилила к его лицу, как это бывало с ним в редких
случаях, когда он сердился. Хотя соседи стиснули его, словно живые тиски, он
встал, вытянул руки, сжал кулаки и сверкнул глазами так страшно, что Шуто
побледнел.
— Черт возьми, замолчи, свинья!.. Я уже давно терплю, потому что здесь
нет начальства и я не могу отдать вас всех вместе под суд. Да, конечно, я б
оказал здоровую услугу полку, если б избавил его от такой отпетой сволочи,
как ты… Но раз наказания — пустяки, ты будешь иметь дело со мной! Я здесь
больше не капрал, я только честный человек, а ты мне надоел, и я заткну тебе
глотку… А-а, проклятый трус, ты не хочешь воевать да еще мешаешь другим!
Ну-ка, повтори, а ну, а ну! Сейчас двину!
Все солдаты были поражены, восхищены блестящей смелостью Жана и
отреклись от Шуто, а Шуто отступал перед здоровенными кулаками противника и
что-то бормотал.
— Да, да, мне все равно, — воскликнул Жан, — что Баденге, что ты!
Понимаешь? На политику, Республику или Империю я всегда плевал. И теперь и
раньше, когда я пахал землю, я всегда хотел только одного: чтобы все были
счастливы, все было в порядке, дела шли хорошо… Конечно, никому не хочется
воевать. Но все-таки надо приставить к стенке сволочей, которые вас смущают,
когда и так трудно вести себя хорошо. Черт подери! Друзья, разве кровь не
закипает в ваших жилах, когда вам говорят, что пруссаки топчут нашу землю и
надо их выкинуть вон?
И с той легкостью, с какой толпа меняет мнение, солдаты шумно
приветствовали капрала, а он опять поклялся разбить морду первому же
солдату, который скажет, что не надо воевать. «Ура капралу! Мы живо
расправимся с Бисмарком!»
Среди этой дикой овации успокоившийся Жан вежливо обратился к Морису,
словно тот не был простым солдатом:
— Сударь, вы не можете быть заодно с трусами… Ведь мы еще не
сражались и когда-нибудь поколотим пруссаков!
Тут Морис почувствовал, как его сердце согрел теплый луч солнца. Он
сидел смущенный, униженный. Как? Значит, этот человек — не просто скотина? И
он вспомнил свою жгучую ненависть к Жану за то, что пришлось поднять
винтовку, брошенную в ту минуту, когда он не отдавал себе отчета в своих по-
ступках.