Генриетта и Жан тоже глядели вдаль и долго молчали.
С высоты холма Мулен перед ними открывалась добрая половина Парижа:
сначала центральные кварталы, от предместья Сент-Оноре до Бастилии, потом
все течение Сены, нагромождение зданий на левом берегу, море крыш, вершин
деревьев, колоколен, куполов, башен. Становилось все светлей, ночь, одна из
самых страшных ночей в истории, кончалась. В ясном сиянии восходящего
солнца, под розовым небом, пожары продолжались, не утихая. Напротив еще
горел Тюильри, казарма Орсэй, дворец Государственного совета, дворец
Почетного легиона; и пламя, потускневшее при дневном свете, вызывало в небе
трепет. За домами на улице Лилль и на улице дю Бак, наверно, пылали еще
другие дома: над перекрестком Круа-Руж и еще дальше, над улицей Вавен и над
улицей Нотр-Дам-де-Шан, трепетно поднимались к небу целые столбы искр.
Справа, совсем близко, потухали пожары на улице Сент-Оноре, а слева, в
Пале-Руайяль и в новом Лувре, где поджоги начались только утром, вяло
вспыхивало запоздалое пламя. Сначала было непонятно, откуда валит густой
черный дым, который западный ветер гнал до самого окна. Это с трех часов
ночи горело Министерство финансов; огонь был небольшой, но оседали густые
тучи сажи: ведь в этих выбеленных, душных помещениях с низкими потолками
тлели чудовищные груды бумаг. И если над пробуждающимся великим городом
больше не веяло ужасом всеобщего разрушения, трагическим духом этой ночи,
когда Сена текла раскаленными углями, когда Париж был зажжен со всех сторон,
то теперь над уцелевшими кварталами тяготела безнадежная мрачная печаль, а
туча густого дыма все расширялась. Скоро солнце, ярко сиявшее при своем
появлении, померкло, и в буром небе остался только этот траурный покров.
Наверно, снова впадая в бред, Морис медленно обвел рукой весь безмерный
горизонт и пробормотал:
— Значит, все горит? Ах, как долго!
На глазах у Генриетты выступили слезы, словно ее горе еще усилилось от
чудовищных бедствий, в которых был повинен и Морис. На этот раз Жан не
осмелился ни пожать ей руку, ни поцеловать Мориса; он посмотрел на них
каким-то безумным взглядом и ушел, сказав:
— До скорого свидания!
Ему удалось прийти только вечером, к восьми часам, когда уже стемнело.
При всей своей тревоге он был счастлив: его полк больше не сражался, он был
переведен на позиции второй линии и получил приказ охранять этот квартал;
теперь, расположившись со своей ротой на площади Карусели, Жан надеялся
навещать Мориса каждый вечер. На этот раз он явился не один; случайно
встретив бывшего врача 106-го полка, он, в отчаянии, привел его: другого
врача он на нашел, да и считал, что этот грозный человек с львиной гривой —
славный малый.
Не зная, ради какого больного побеспокоил его этот солдат, обратившийся
к нему с такой мольбой, Бурош только ворчал, что пришлось так высоко
подняться, но, поняв, что перед ним коммунар, он рассвирепел:
— Черт вас подери! Да вы смеетесь надо мной, что ли?.
. Эти разбойники
устали грабить, убивать и поджигать!.. Дело вашего бандита ясное: я берусь
его вылечить, да, вылечить тремя пулями в голову!
Но при виде Генриетты, бледной, одетой в траур, распустившей свои
прекрасные золотистые волосы, он внезапно успокоился.
— Доктор! Это мой брат, он был в вашем полку в Седане.
Бурош ничего не ответил, снял бинты, вынул из кармана пузырьки с
лекарствами, молча осмотрел раны, снова перевязал их, показал Генриетте, как
это делать. Вдруг своим грубым голосом он спросил раненого:
— Почему ты стал на сторону этих негодяев, почему ты пошел на это
гнусное дело?
Морис все время смотрел на врача блестящими глазами и не открывал рта.
Но теперь он возбужденно, горячо ответил:
— Потому что везде слишком много страдания, несправедливости и позора!
Бурош только махнул рукой, словно желая сказать, что с такими
рассуждениями можно слишком далеко зайти. Он сначала хотел что-то возразить,
но промолчал. И ушел, прибавив только:
— Я еще зайду.
На площадке лестницы он объявил Генриетте, что не ручается за жизнь ее
брата. Легкое сильно задето, может произойти кровоизлияние, и тогда —
скоропостижная смерть.
Вернувшись в комнату, Генриетта силилась улыбнуться, хотя слова Буроша
поразили ее в самое сердце. Неужели она не спасет брата, неужели ей не
предотвратить этот ужас, вечную разлуку трех человек, еще объединенных
страстной жаждой жизни? За весь день она не вышла из дому; старуха соседка
любезно согласилась пойти по ее поручениям. А Генриетта опять села на стул у
кровати Мориса.
В лихорадочном возбуждении Морис стал расспрашивать Жана о событиях,
хотел обо всем узнать. Жан рассказывал не все, умолчал о том, что против
погибающей Коммуны в освобожденном Париже растет неистовая злоба. Это было в
среду. С воскресенья, уже двое суток, жители прятались в погребах, обливаясь
потом от страха, а в среду утром, когда они осмелились выйти, их охватила
жажда мщения при виде развороченных мостовых, обломков, развалин, крови и,
главное, страшных пожаров. Готовилось чудовищное возмездие. В домах
производились обыски; подозрительных мужчин и женщин целыми толпами посылали
без суда на расстрел. В тот день с шести часов вечера Версальская армия
овладела половиной Парижа, всеми главными улицами, от парка Монсури до
Северного вокзала. И последним двадцати членам Коммуны пришлось укрыться в
мэрии XI района, на бульваре Вольтера.
Наступила тишина. Морис, глядя вдаль, на город, из окна, открытого в
темную ночь, пробормотал:
— И все-таки это продолжается. Париж горит!
В самом деле, к концу дня снова вспыхнуло пламя, и небо опять
побагровело от зловещего зарева. Днем со страшным грохотом взорвался
пороховой погреб в Люксембургском саду, и пронесся слух, что Пантеон рухнул
на дно катакомб.