Наконец Москва! Битва, где
яркое солнце Аустерлица засияло в последний раз, — страшная схватка людей,
столкновение огромных полчищ, упрямая храбрость, холмы, захваченные под
беспрерывным огнем, редуты, взятые приступом с помощью холодного оружия,
постоянные наступления в борьбе за каждую пядь земли и такая неистовая
отвага русской гвардии, что для победы понадобились яростные атаки Мюрата,
гром трехсот пушек, стреляющих одновременно, и доблесть Нея, торжествующего
героя этого дня. И в каждом сражении знамена развевались в вечернем воздухе
все с тем же трепетом славы, все те же возгласы: «Да здравствует Наполеон!»
— раздавались в час, когда огни бивуаков вспыхивали на завоеванных позициях,
и французы были повсюду у себя дома, как завоеватели, пронесшие своих
непобедимых орлов с одного конца Европы до другого, и достаточно было
перешагнуть чужой рубеж, чтобы повергнуть во прах покоренные народы!..
Морис доедал отбивную котлету, опьяненный не столько белым вином,
сверкавшим в его стакане, сколько этой великой славой, певшей гимны в его
памяти, как вдруг его взгляд упал на оборванных солдат, покрытых грязью,
похожих на разбойников, уставших рыскать по дорогам; Морис слышал, как они
спросили у служанки, где именно стоят полки, расположившиеся лагерем вдоль
канала.
Морис подозвал их:
— Эй, товарищи, сюда!.. Да ведь вы из седьмого корпуса?
— Конечно. Из первой дивизии!.. Черт подери! Нам да не быть оттуда!
Ведь я сражался под Фрешвиллером, там дело было жаркое, могу за это
поручиться… А этот товарищ, он из первого корпуса; он был под
Виссенбургом; тоже скверное место!
Они рассказали, как их понесло в общем потоке бегства, как они,
полумертвые от усталости, остались на дне оврага, были даже ранены и
потащились в хвосте армии, и вынуждены останавливаться в городах, страдая от
приступов изнурительной лихорадки, и так отстали, что только теперь, слегка
оправившись, пришли сюда, чтобы найти свою часть.
У Мориса сжалось сердце: готовясь приступить к швейцарскому сыру, он
заметил, как они жадно взглянули на его тарелку.
— Мадмуазель! — позвал он служанку. — Еще сыра, хлеба и вина!..
Товарищи, вы тоже закусите, правда? Я угощаю. За ваше здоровье!
Они радостно сели за стол. Морис похолодел, глядя на них: то были
жалкие, опустившиеся безоружные солдаты в красных штанах и шинелях,
подвязанных бечевками, залатанных такими пестрыми лоскутьями, что эти
военные стали похожи на грабителей, на цыган, которые вконец износили рвань,
добытую на каком-нибудь поле сражения.
— Да, черт подери! Да, — заговорил высокий солдат, набив рот сыром, —
там было невесело!.. Надо было это видеть. Ну-ка, Кутар, расскажи!
И низенький солдат, размахивая куском хлеба, принялся рассказывать:
— Я стирал рубаху, другие ребята варили суп.
Морис похолодел, глядя на них: то были
жалкие, опустившиеся безоружные солдаты в красных штанах и шинелях,
подвязанных бечевками, залатанных такими пестрыми лоскутьями, что эти
военные стали похожи на грабителей, на цыган, которые вконец износили рвань,
добытую на каком-нибудь поле сражения.
— Да, черт подери! Да, — заговорил высокий солдат, набив рот сыром, —
там было невесело!.. Надо было это видеть. Ну-ка, Кутар, расскажи!
И низенький солдат, размахивая куском хлеба, принялся рассказывать:
— Я стирал рубаху, другие ребята варили суп… Представьте себе
отвратительную дыру, настоящую воронку, а кругом леса; оттуда эти
свиньи-пруссаки и подползли так, что мы их даже не заметили… И вот, в семь
часов, в наши котлы посыпались снаряды. Будь они прокляты! Мы не заставили
себя ждать, схватили винтовочки и до одиннадцати часов — истинная правда! —
думали, что здорово всыпали пруссакам… Надо вам сказать, нас не было и
пяти тысяч, а эти сволочи все подходили да подходили. Я залег на бугре, за
кустом, и видел, как они вылезают спереди, справа, слева — ну, настоящий
муравейник, куча черных муравьев, вот кажется, больше их нет, а они ползут
еще и еще. Об этом нельзя говорить, но мы все решили, что наши начальники —
форменные олухи, раз они загнали нас в такое осиное гнездо, вдали от
товарищей, дают нас перебить и не выручают… А наш генерал — бедняга Дуэ —
не дурак и не трусишка, да на беду в него угодила пуля, и он бухнулся вверх
тормашками. Больше никого и нет, хоть шаром покати! Ну, да ладно, мы еще
держались. Но пруссаков слишком много, надо все-таки удирать. Сражаемся в
уголку, обороняем вокзал; и такой грохот, что можно оглохнуть… А там, не
знаю, уж как, город, наверно, взяли; мы очутились на горе, кажется,
по-ихнему, Гейсберг, и укрепились в каком-то замке да столько перебили этих
свиней!.. Они взлетали на воздух; любо-дорого было глядеть, как они падают и
утыкаются рылом в землю… Что тут поделаешь? Приходили все новые да новые,
десять человек на одного, и пушек видимо-невидимо! В таких делах смелость
годится только на то, чтобы тебя убили. Словом, заварилась такая каша, что
пришлось убраться… И все-таки опростоволосились наши офицеры! Вот уж
простофили, так простофили, правда, Пико?
Все помолчали. Пико, высокий солдат, выпил залпом стакан белого вина,
вытер рот рукой и ответил:
— Конечно… То же самое было под Фрешвиллером: надо быть круглым
дураком, чтобы сражаться в таких условиях. Так сказал наш капитан, а он
сметливый… Наверно толком ничего не знали. На нас навалилась целая армия
этих скотов, а у нас не было и сорока тысяч… Мы не ожидали, что в тот день
придется сражаться; сражение завязалось мало-помалу; говорят, начальники не
хотели… Словом, я, конечно, видел не все. Но я хорошо знаю только одно:
вся эта музыка началась сызнова и продолжалась с утра до вечера, и, когда
решили, что она кончилась, оказалось: какой там конец! Опять поднялась
кутерьма, да еще какая!.