После Клюзере и Домбровского
навлек на себя подозрения Россель. Даже Делеклюз, назначенный гражданским
делегатом по военным делам, при всем своем влиянии не мог ничего поделать. И
великая созидательная работа пошла прахом, не удавалась, и с каждым часом
все ширилась пустота, возникшая вокруг этих людей, пораженных бессилием,
доведенных до отчаяния.
А в Париже нарастал ужас. Париж, разъяренный сначала против версальцев,
терзался муками, порожденными осадой, и теперь отходил от Коммуны.
Принудительная вербовка в армию, приказ о призыве всех мужчин до сорока лет
раздражал спокойных обывателей и вызывал их бегство: люди уходили через
Сен-Дени, переодевшись, с подложными, якобы эльзасскими, документами,
спускались под покровом ночи в крепостной ров на веревке или по лестнице.
Богатые буржуа давно уехали. Не открылась ни одна фабрика, ни один завод. Ни
торговли, ни работы; продолжалось праздное существование в тревожном
ожидании неизбежной развязки. А народ все еще жил только на жалованье бойцов
национальной гвардии, на тридцать су, которые выплачивались теперь из
миллионов, реквизированных в банке; многие и сражались ради этих тридцати
су; в сущности, эти деньги для многих служили поводом примкнуть к восстанию.
Целые кварталы опустели, лавки закрылись, дома вымерли. Под ярким солнцем
восхитительного мая на безлюдных улицах встречались только суровые похороны
федератов, убитых в борьбе с версальцами, — шествия без священника, покрытые
красными знаменами катафалки, толпы людей с букетами бессмертников. Церкви
были закрыты и каждый вечер превращались в клубные залы. Выходили только
революционные газеты, все остальные были запрещены. Разрушенный Париж,
великий, несчастный Париж, как республиканская столица, по-прежнему питал
отвращение к Национальному собранию, но теперь в Париже нарастал страх перед
Коммуной, нетерпеливое желание избавиться от нее; передавались страшные
рассказы об ежедневных арестах заложников, о целых бочках пороха, спрятанных
в подземных сточных каналах, где стоят наготове люди с факелами, ожидая
только сигнала.
Раньше Морис никогда не пил, но теперь его подхватила и захлестнула
волна всеобщего пьянства. Дежуря на каком-нибудь передовом посту или проводя
ночь в караульном помещении, он не отказывался от рюмочки коньяка, а выпивая
вторую, разгорячался от запахов спирта, веявших ему в лицо. Так
распространялась зараза — беспрерывное пьянство, оставшееся в наследство от
первой осады, усилившееся во время второй; у населения, лишенного хлеба,
были бочки водки и пива; люди спились и от каждой капли хмелели. 21 мая, в
воскресенье вечером, Морис первый раз в жизни вернулся пьяный домой, на
улицу Орти, где он время от времени ночевал. День он провел в Нейи,
участвовал в перестрелке и пил с товарищами, в надежде преодолеть страшную
усталость. Но, обессилев, потеряв голову, он бессознательно дошел до дому и
бросился в постель; потом он не мог даже вспомнить, как вернулся.
День он провел в Нейи,
участвовал в перестрелке и пил с товарищами, в надежде преодолеть страшную
усталость. Но, обессилев, потеряв голову, он бессознательно дошел до дому и
бросился в постель; потом он не мог даже вспомнить, как вернулся. И только
на следующий день, когда солнце стояло уже высоко, он проснулся от звуков
набата, барабанной дроби и сигнала горнистов. Накануне версальцы, заметив,
что одни ворота открыты, беспрепятственно вошли в Париж.
Морис наспех оделся и, перекинув через плечо винтовку, выбежал на
улицу, тут же несколько испуганных товарищей в мэрии его района рассказали
ему о том, что произошло вечером и ночью, но кругом была такая сумятица, что
ему было трудно понять, в чем дело. Уже десять дней форт Исси и мощная
батарея в Монтрету, которым помогал Мон-Валерьен, громили укрепления; у
ворот Сен-Клу уже нельзя было держаться; версальцы собирались начать штурм
на следующий день, но вдруг какойто прохожий заметил, что никто больше не
охраняет ворот, и знаками подозвал часовых, стоявших у траншеи, в
каких-нибудь пятидесяти метрах. Не заставив себя ждать, вошли две роты 37-го
линейного полка, а за ними — весь 4-й корпус под начальством генерала Дуэ.
Всю ночь беспрерывным потоком вливались в город войска. В семь часов к мосту
Гренель спустилась дивизия Верже и направилась к Трокадеро. В девять часов
генерал Кленшан взял Пасси и Ла Мюэт. В три часа ночи 1-й корпус
расположился лагерем в Булонском лесу, и в то же время дивизия Брюа
переправилась через Сену, захватила Севрские ворота и облегчила вступление
2-го корпуса, который, под начальством генерала де Сиссей, через час занял
квартал Гренель. Так 22-го утром Версальская армия овладела на правом берегу
Трокадеро и Ла Мюэт, на левом — Гренелем, и все это совершилось на глазах у
остолбеневших, разгневанных и растерянных сторонников Коммуны, которые
кричали о предательстве, обезумев при мысли о неизбежном разгроме.
Поняв, что произошло, Морис сразу почувствовал: это — конец, остается
только погибнуть. Но набат гремел, барабаны грохотали еще сильней; женщины,
и даже дети, воздвигали баррикады, на улицах лихорадочно собирались
батальоны и поспешно занимали боевые посты. Уже в двенадцать часов дня
вечная надежда возрождалась в сердцах восторженных солдат Коммуны: они
решили победить, заметив, что версальцы почти не двинулись с места. Парижане
опасались, что правительственная армия через два часа уже займет Тюильри, но
она действовала с необычайной осторожностью, наученная горьким опытом своих
поражений, злоупотребляя тактикой, которую так сурово преподали ей пруссаки.
В ратуше Комитет общественного спасения и делегат по военным делам Делеклюз
руководили обороной. По слухам, они с презрением отвергли последнюю попытку
примирения. Это придало всем мужества; в победе Парижа опять не сомневались;
везде готовилось отчаянное сопротивление: атака предстояла неистовая; в
обеих армиях сердца горели ненавистью, распаленной ложными сведениями и
жестокостями.