Она внезапно снова побледнела, изменилась в лице, невольно взглянула на
комнату, где спал Шарло, и, махнув рукой, словно желая отогнать гнусное
видение, пробормотала:
— Пруссаки? Да, да, я их видела.
Обессилев, она опустилась на стул и рассказала, что, когда 7-й корпус
наводнил Рокур, она укрылась у своего крестного, доктора Далишана, надеясь,
что дядя Фушар вспомнит о ней и захватит ее с собой. Солдаты так запрудили
главную улицу, что туда не отважилась бы пробраться даже собака. До четырех
часов Сильвина ждала довольно спокойно, щипала вместе с дамами корпию, —
ведь доктор предполагал, что из Метца и Вердена могут прислать раненых, если
там будет сражение, и уже в течение двух недель устраивал лазарет в большом
зале мэрии. Приходили люди и говорили, что лазарет скоро понадобится, и
действительно, с двенадцати часов дня со стороны Бомона загремели пушки. Но
это происходило еще далеко, не было страшно, и вдруг в ту минуту, когда
последние французские солдаты уходили из Рокура, разорвался с невероятным
треском снаряд и пробил крышу соседнего дома. Вслед за ним упало еще два
снаряда. Это немецкая батарея обстреливала арьергард 7-го корпуса. Раненые
из Бомона уже лежали в лазарете, и все опасались, как бы снаряды не
прикончили их на соломе, где они ждали операции. Обезумев от страха, раненые
вскочили, хотели спуститься в подвал, забывая, что у них раздроблены руки
или ноги, и крича от боли.
— И вот, — продолжала Сильвина, — не знаю, как это случилось. Внезапно
все стихло… Я подошла к окну, которое выходит на улицу и в поле. Больше
никого не было видно, ни одного солдата в красных штанах, но вдруг я
услышала тяжелые шаги, кто-то что-то крикнул, и разом стукнули оземь
приклады винтовок… На улице появились люди небольшого роста, одетые в
черное, грязные, с широкими противными мордами, в касках, похожих на каски
наших пожарных. Мне сказали, что это баварцы… Я подняла голову и увидела —
ох! — увидела тысячи и тысячи таких людей, они шли всюду, по дорогам, через
поля, через леса, сплошными колоннами, без конца. Весь край сразу стал от
них черным. Черное нашествие черной саранчи, еще и еще, и скоро не стало
больше видно земли.
Она вздрогнула и опять махнула рукой, словно отгоняя страшные
воспоминания.
— Тут произошло бог знает что… Говорят, эти люди шли три дня, недавно
сражались под Бомоном, как бешеные. Они подыхали с голоду, глаза у них
вылезли на лоб, как у сумасшедших… Офицеры даже не пытались удержать их;
все бросились в дома, в лавки, выбивали двери и окна, ломали мебель, искали,
чего бы поесть и выпить, проглатывали что попало, что подвернется под
руку… Я сама видела, как один солдат черпал каской патоку из бочки у
бакалейщика господина Симонне; Другие грызли куски сырого сала, а некоторые
жевали муку. Говорят, за двое суток, что провели здесь наши, ничего больше
не осталось, а немцы, конечно, все-таки находили спрятанные запасы; они
думали, что им отказывают в пище, и старались все разрушить.
Не прошло и
часа, как во всех бакалейных, хлебных и мясных лавках, даже в квартирах, они
выбили стекла, разграбили шкафы, опорожнили погреба… У доктора, — это даже
трудно себе представить, — я застала одного толстяка, он слопал (c)се мыло.
А что они натворили в погребе! Сверху слышно было, как они воют, словно
звери, разбивают бутылки, открывают краны бочек, а вино бьет фонтаном. У
тех, кто возвращался оттуда, руки побагровели от разлившегося вина… И
видите, что бывает, когда человек становится дикарем: один солдат нашел
бутылку с настоем опиума, стал его пить, господин Далишан хотел его
удержать, но не мог. Бедный парень наверняка умер: он так мучился, когда я
уезжала. Она снова вздрогнула и закрыла глаза обеими руками.
— Нет, нет! Я столько насмотрелась, что просто задыхаюсь.
Старик Фушар, все еще шагавший перед домом, подошел к окну послушать, и
рассказ о грабеже его обеспокоил: ему говорили, будто немцы платят за все, а
они, сказывается, воры? Даже Морис и Жан были взволнованы, узнав подробности
о неприятеле, которого Сильвина недавно видела, а они так и не встретили за
весь месяц войны. Между тем Оноре задумался; у него исказилось лицо: он
интересовался только Сильвиной, размышляя о несчастье, которое их разлучило.
Вдруг дверь соседней комнаты открылась, и вошел маленький Шарло. Должно
быть, он услышал голос матери и прибежал в одной рубашонке поцеловать ее.
Это был розовый, пухлый ребенок, курчавый, белесый, с большими голубыми
глазами.
Сильвина затрепетала, увидя его так внезапно, словно пораженная
сходством с человеком, которого он напоминал. Разве она не узнала своего
обожаемого ребенка? Она смотрела на него с испугом, как на вызванный из
прошлого кошмар. И разразилась слезами.
— Детка моя!
Она страстно сжала его в объятиях, прижала к груди, а Оноре побледнел:
он тоже заметил необычайное сходство Шарло с Голиафом: такая же крупная
голова, такие же светлые волосы — вся немецкая порода в прекрасном,
здоровом, улыбающемся и свежем ребенке. Сын пруссака, «пруссак», как
прозвали его шутники в Ремильи! А эта француженка-мать прижимает его к
сердцу, еще потрясенная до глубины души зрелищем немецкого нашествия!
— Детка моя, будь умницей, ложись спать!.. Иди бай-бай, детка моя!
Сильвина унесла ребенка. Вернувшись из соседней комнаты, она уже не
плакала, на ее лице появилось обычное выражение спокойствия, покорности и
бодрости.
— Ну и что же пруссаки? — дрожащим голосом спросил Оноре.
— Ах, да, пруссаки… Так вот! Они все разбили, все разграбили, все
съели, все выпили. Они украли белье, полотенца, простыни, все, даже
занавески; занавески они разрывали на длинные полосы, чтобы перевязать себе
ноги. Я видела, у некоторых солдат ноги были стерты до крови — столько они
ходили.