Он был
еще теплый. Я его гладил, ласково окликал. И никогда не забуду: он открыл
глаза и силился поднять голову. Мы заговорили. Я сказал: «Бедняга! Не в укор
будь тебе сказано, что ж ты хочешь, чтоб я подох вместе с тобой? Ты так меня
давишь!» Ну, конечно, он не сказал: «Да!» Но я все-таки заметил в его мутных
глазах, как ему тяжело расставаться со мной. И не знаю уж, как случилось,
сделал ли он это намеренно или его свела судорога, но вдруг рывком его
отбросило в сторону. Я кое-как встал, но, будь она проклята, — нога стала
как свинцовая!.. Ну да все равно! Я обнял голову Зефира и опять принялся
выкладывать ему все, что у меня было на сердце: что он — добрый конь, что я
его люблю и всегда буду помнить. Он слушал и словно радовался! Потом еще
один рывок, и он кончился, а все не сводил с меня больших, пустых глаз… И
что ж, пусть надо мной смеются, не верят мне, но, истинная правда, у него в
глазах стояли крупные слезы!.. Мой бедный Зефир! Он плакал, как человек…
Задыхаясь от горя, Проспер замолчал и сам заплакал. Он выпил еще стакан
вина и отрывочно, бессвязно принялся рассказывать дальше.
Становилось все темней, только один багряный луч света на краю поля
битвы еще отбрасывал в бесконечность, огромные тени от павших коней.
Проспер, наверно, долго сидел у трупа своего Зефира, не имея сил
пошевельнуть ногой. Но в конце концов он поднялся и побрел: ему было страшно
оставаться одному, захотелось вернуться к товарищам. И отовсюду, из рвов,
кустарников, из всех глухих уголков, потащились забытые раненые; они
старались объединиться, составляли отряды в четыре — пять человек, маленькие
дружины: ведь вместе не так мучительно умирать. В Гаренском лесу Проспер
встретил двух солдат 43-го полка, у них не было и царапины, но они укрылись
здесь, как зайцы, ожидая ночи. Услыша, что Проспер знает местность, они
открыли ему свой план бежать в Бельгию, до рассвета пробраться сквозь леса к
границе. Сначала Проспер отказался вести их: ему хотелось пройти в Ремильи;
он был уверен, что найдет там приют; но где добыть штатскую куртку и штаны?
Не говоря уже о том, что было почти безнадежно пройти от Гаренского леса до
Ремильи, через всю долину, сквозь многочисленные линии пруссаков. Поэтому
Проспер в конце концов согласился проводить этих двух солдат. Ноге стало
легче; им посчастливилось получить на какой-то ферме хлеб. Вдали на
колокольне пробило девять часов; они тронулись в путь. Большой опасности они
подверглись только в Ла-Шапели, наткнувшись на неприятельский пост: часовые
стали стрелять в темноту, беглецы припали к земле, поползли на четвереньках
и под свист пуль скрылись в чаще. После этого они уж не выходили из лесов,
прислушивались, продвигались ощупью. На повороте тропинки они снова
поползли, набросились сзади на часового, стоявшего в секрете, и ножом
перерезали ему горло. Тут дорога оказалась свободной; они пошли дальше,
смеясь и посвистывая. И к трем часам ночи добрались до бельгийской
деревушки, постучались к честному фермеру, разбудили его; этот добрый малый
сразу открыл им амбар, и они заснули и а охапках сена как убитые.
И к трем часам ночи добрались до бельгийской
деревушки, постучались к честному фермеру, разбудили его; этот добрый малый
сразу открыл им амбар, и они заснули и а охапках сена как убитые.
Проспер проснулся, когда солнце стояло уже высоко. Спутники еще спали;
открыв глаза, он заметил, что хозяин запрягает лошадь в большую двуколку,
нагруженную хлебом, рисом, кофе, сахаром, всяким продовольствием, спрятанным
под мешками с углем; оказалось, у бельгийца живут во Франции, в Рокуре, две
замужние дочери; им-то он и везет припасы: с приходом баварцев дочери
лишились самого необходимого. Утром хозяин уже добыл себе пропуск. Проспера
сразу охватило безумное желание тоже усесться в двуколку и поехать на
родину, Б тот уголок, по которому он тосковал. Дело проще простого! Он
сойдет в Ремильи: ведь фермеру придется проехать через эту деревню. И все
быстро уладилось. Просперу одолжили столь желанную куртку и штаны; фермер
выдавал его всюду за своего батрака; немецкие посты остановили их всего раза
два — три, и к шести часам он вышел у церкви в Ремильи.
— Да, мне надоело! — помолчав, повторил Проспер. — Если бы нас хоть
посылали в дело, как там, в Африке! Но идти без толку налево да опять
направо и чувствовать, что ты никому ни на что не нужен? В конце концов это
не жизнь!.. Да у меня теперь нет и Зефира, я совсем один; остается только
заняться хозяйством. Правда? Это лучше, чем быть в плену у пруссаков… Дядя
Фушар, у вас есть лошади, вы увидите, как я их люблю и холю!
У старика заблестели глаза. Он снова чокнулся с Проспером и, не
торопясь, сказал:
— Ну что ж! Раз я могу оказать тебе такую услугу, ладно, я тебя
возьму… Только о жалованье мы уж потолкуем, когда кончится война; ведь, по
правде сказать, мне совсем не нужны работники, а времена теперь трудные.
Сильвина сидела, держа Шарло на коленях, и не сводила глаз с Проспера.
Он встал, чтобы тут же пойти на конюшню и осмотреть лошадей; она
переспросила:
— Так вы не видели Оноре?
При неожиданном вопросе Сильвины Проспер вздрогнул, словно темный
уголок в, его памяти вдруг озарился светом. Он не решался ответить, но потом
сказал:
— Послушайте, мне не хотелось вас огорчать, но, кажется, Оноре остался
там.
— Как это «остался»?
— Да, кажется, пруссаки с ним рассчитались… Я видел, как он упал на
пушку; голова держалась прямо, под сердцем была дыра.
Наступило молчание. Сильвина страшно побледнела; пораженный старик
Фушар поставил на стол стакан, в который вылил остатки вина.
— Вы уверены? — сдавленным голосом спросила Сильвина.
— Еще бы! Ведь я видел своими глазами… Дело было на пригорке, у трех
деревьев, и, кажется, я бы с закрытыми глазами нашел это место.
Для нее это было крушение всей жизни. Оноре все простил ей, связал себя
с ней клятвой, хотел на ней жениться, как только вернется после войны домой.