Этим объясняется все. Один камешек в теле
человека — и рушится целая империя. Вечером, после переклички, в лагере
внезапно поднялась суматоха: офицеры засуетились, передавали приказы,
назначали выступление на следующее утро, в пять часов. Морис вздрогнул от
удивления и тревоги, поняв, что все опять изменилось: больше не отступают к
Парижу, а идут на Верден, навстречу Базену. Пронесся слух, будто от Базена
получена днем депеша с известием, что он отступает; и Морис подумал, что
начальник Проспера, офицер африканского стрелкового полка, может быть,
привез копию именно этой депеши. Значит, императрица-регентша и совет
министров воспользовались вечной неуверенностью маршала Мак-Магона, одержали
верх и, опасаясь, что император вернется в Париж, решили толкнуть армию
вперед, наперекор всему, в последней попытке спасти династию. И вот жалкого
императора, этого несчастного человека, которому больше нет места в его
империи, увезут, как ненужный, лишний вьюк в обозах войск, и он будет
осужден таскать за собой, словно в насмешку, свою императорскую
штаб-квартиру, лейб-гвардейцев, поваров, лошадей, кареты, коляски, фургоны с
серебряными кастрюлями и бутылками шампанского, свою пышную мантию, усеянную
пчелами, волочащуюся в крови и грязи по большим дорогам поражений.
В полночь Морис еще не спал. Мучаясь лихорадочной бессонницей,
перемежающейся тяжелыми снами, он ворочался в палатке с боку на бок. Наконец
он встал, вышел и почувствовал облегчение, впивая под порывами ветра свежий
воздух. Небо покрылось тяжелыми тучами, ночь стала совсем темной,
простираясь суровым, безмерным мраком, в котором редкими звездами мерцали
последние потухающие огни передовых линий. И в этом черном покое, словно
подавленном тишиной, слышалось медленное дыхание ста тысяч спящих солдат.
Тогда утихли волнения Мориса, в его сердце зародилось чувство братства,
полное снисходительной нежности ко всем этим живым уснувшим существам; ведь
тысячи из них скоро заснут последним сном. Хорошие все-таки, люди! Конечно,
они совсем недисциплинированны, они воруют и пьют.
Но сколько человеческого страдания и сколько смягчающих обстоятельств в
этом крушении целого народа! Славных ветеранов Севастополя и Сольферино уже
немного; они влились в ряды слишком юных солдат, неспособных на длительное
сопротивление. Четыре корпуса, составленные и пополненные наспех, не
объединенные прочной связью, — армия отчаяния, жертвенное стадо, которое
посылают на заклание, чтобы попытаться смягчить гнев судьбы. Они пойдут по
мученическому пути до конца, заплатят за общие ошибки алыми ручьями своей
крови, достигнут величия в самом ужасе бедствия.
И в этот час, в глубинах трепетной тьмы, Морис осознал великий долг. Он
больше не поддавался хвастливой надежде на баснословные победы. Поход на
Верден — это был поход навстречу смерти; и он радостно, твердо примирился с
мыслью, что надо погибнуть.
IV
Во вторник 23 августа, в шесть часов утра, стотысячная Шалонская армия
снялась с лагеря и вскоре разлилась огромным потоком, как живая река, на
мгновение ставшая озером и текущая дальше; вопреки слухам, которые
пронеслись накануне, многие солдаты с великим удивлением убедились, что,
вместо того чтобы продолжать отступление, они поворачиваются спиной к Парижу
и направляются на восток, в неизвестность.
В пять часов утра 7-й корпус еще не получил патронов. Уже два дня
артиллеристы выбивались из сил, выгружая коней и снаряжение на станции,
заваленной боеприпасами, которые в изобилии прибывали из Метца. Только в
последнюю минуту вагоны с патронами были обнаружены в непроходимой путанице
составов, и посланная на выгрузку рота, в которой находился и Жан, доставила
в лагерь двести сорок тысяч патронов в спешно реквизированных повозках. Жан
роздал солдатам своего взвода по сто патронов на каждого, как полагается по
уставу, и в эту самую минуту ротный горнист Год подал сигнал к выступлению.
106-й полк не должен был проходить через Реймс; приказано было обогнуть
город и выйти на большую Шалонскую дорогу. Но и на этот раз начальство не
потрудилось установить расписание часов, так что все четыре корпуса
выступили одновременно, и при выходе на первые отрезки общих дорог произошла
полная неразбериха. Артиллерия и кавалерия ежеминутно рассекали и
останавливали ряды пехоты. Целые бригады были вынуждены битый час неподвижно
стоять под ружьем. В довершение всего уже через десять минут после
выступления разразилась страшная гроза — такой ливень, что все промокли до
костей, а ранцы и шинели стали еще больше оттягивать плечи. Когда дождь
перестал, 106-й полк, наконец, тронулся в путь, а на соседнем поле зуавы,
вынужденные ждать еще дольше, затеяли игру, чтобы не было так скучно: они
принялись бросать друг в друга комками грязи и громко хохотали, забрызгивая
шинели.
Скоро в это августовское утро опять показалось солнце, торжествующее
солнце. И люди снова повеселели; от них шел пар, как от выстиранного белья,
развешанного на дворе; они быстро просохли и были похожи на перепачканных
псов, которых вытащили из лужи; солдаты смеялись над комьями затверделой
грязи, прилипшей к красным штанам. На каждом перекрестке приходилось вновь
останавливаться. В самом конце предместья Реймса остановились в последний
раз перед кабачком, полным народу.
Морис решил угостить взвод и предложил выпить за здоровье всех.
— Капрал! Если позволите…
После минутного колебания Жан согласился выпить стаканчик. Здесь были
Лубе и Шуто, скрытный и почтительный с тех пор, как Жан показал ему свои
когти; были и Паш с Лапулем, славные ребята в те дни, когда им не дурили
голову.
— За ваше здоровье, капрал! — хитрым тоном сказал Шуто.
— За ваше! Пусть все постараются вернуться с головой и ногами! —
вежливо ответил Жан, и все одобрительно засмеялись.