— А-а! Разбойники! Подумайте! — запинаясь, сказал он Жану и Морису. —
Все погибло! Они сегодня утром сожгут Седан так же, как сожгли вчера
Базейль… Я разорен, разорен!
Заметив ссадину на лбу у Генриетты, он встревожился и вспомнил, что еще
не расспросил ее.
— Да, правда, вы ведь там побывали! Это там вас хватили?.. Эх, бедняга
Вейс!
И вдруг, поняв по заплаканным глазам Генриетты, что она знает о смерти
мужа, он сообщил ужасную подробность, о которой сейчас только узнал от
столяра.
— Бедняга Вейс! Говорят, они его сожгли… Да, они облили дом
керосином, подпалили и бросили туда трупы расстрелянных жителей.
Генриетта слушала с ужасом. Боже мой! Ее лишили даже последнего
утешения: получить тело и похоронить дорогого покойника; его пепел развеет
ветер! «Морис опять сжал ее в объятиях, ласково называл своей бедной
Золушкой, умолял ее не убиваться: ведь она такая стойкая!
Делагерш молчал и смотрел в окно, на рассвет; вдруг он обернулся и
сказал Морису и Жану:
— Кстати, я забыл… Я хотел вам сказать, что в сарае, куда положили
казенные деньги, какой-то офицер раздает их солдатам, чтобы ничего не
досталось пруссакам… Вы бы сошли вниз! Деньги могут пригодиться, если мы
все не подохнем сегодня вечером.
Это был хороший совет. Морис и Жан пошли вниз, а Генриетта согласилась
прилечь на кушетку, где ночевал ее брат. Делагерш направился в соседнюю
комнату; там все еще невозмутимо спокойным, детским сном спала Жильберта; ни
голоса, ни рыдания не разбудили ее; она даже не пошевельнулась. Делагерш
просунул голову в дверь комнаты, где его мать сидела у изголовья полковника
де Винейля; старуха задремала в кресле; полковник не поднимал век, не
двигался, изнуренный лихорадкой.
Вдруг он широко открыл глаза и спросил:
— Ну, как? Кончено, правда?
Досадуя, что этот вопрос задерживает его, как раз когда он надеялся
ускользнуть, Делагерш сердито отмахнулся и, понизив голос, ответил:
— Какое там «кончено»! Того и гляди, начнется опять!.. Ничего еще не
подписано!
Тихо-тихо, начиная бредить, полковник заговорил:
— Господи! Дай мне умереть, лишь бы не увидеть конца!.. Я не слышу
пушек. Почему больше не стреляют?.. Там, в Сен-Манже, во Фленье, в наших
руках все дороги, мы сбросим пруссаков в Маас, если они вздумают обойти
Седан, чтобы атаковать нас. Город у наших ног; это преграда, она укрепляет
наши позиции… Вперед! Седьмой корпус выступит первым, двенадцатый будет
прикрывать отступление…
Его руки метались на простынях, двигались, словно в лад рыси коня, на
котором он будто бы мчался в бреду. Мало-помалу движения замедлились, язык
стал заплетаться; полковник снова заснул.
Он оцепенел, бездыханный, словно
мертвец.
— Отдыхайте! — прошептал Делагерш. — Я еще приду, когда узнаю
что-нибудь новое.
И, убедившись, что не разбудил мать, он незаметно вышел.
В сарае Жан и Морис действительно нашли офицера; он сидел на кухонном
табурете, за некрашеным деревянным столиком, и без расписки, без всяких
бумажек раздавал уйму денег. Он просто брал их из седельных сумок, доверху
набитых золотыми монетами, и, не давая себе даже труда пересчитать,
пригоршнями бросал в кепи сержантов 7-го корпуса, которые по очереди
подходили к нему. Было решено, что сержанты разделят деньги между солдатами
своих подразделений. Каждый брал это золото неловко, словно паек кофе или
мяса, смущенно отходил и пересыпал из кепи в карманы, чтобы не показываться
с такими большими деньгами на улице. Все молчали; слышался только
кристальный звук монет; бедняги-сержанты оторопели, получив это
обременительное богатство: ведь в городе больше не осталось ни куска хлеба,
ни литра вина.
Когда подошли Жан и Морис, офицер сначала потянул горсть луидоров
обратно к себе.
— Вы не сержанты, ни тот, ни другой… Получить имеют право только
сержанты…
Но уже устав и торопясь покончить с этим делом, он прибавил:
— А, все равно! Нате, капрал! Берите!.. Скорей, следующий!
Он бросил золотые монеты в кепи Жана. Оказалось почти шестьсот франков.
Потрясенный такой суммой, Жан решил сейчас же дать половину Морису. Кто
знает, может быть, их внезапно разъединят.
Они произвели дележ в саду, у лазарета, и вошли туда, увидя на соломе,
возле двери, барабанщика своей роты — веселого толстяка Бастиана; ему не
повезло. Около пяти часов дня, когда сражение уже кончилось, шальная пуля
угодила ему в пах. С вечера он умирал.
Увидя лазарет при белесом утреннем свете, в час пробуждения, Морис и
Жан похолодели от ужаса. За ночь умерло еще трое раненых, и никто этого не
заметил; теперь санитары спешили очистить место для других и уносили трупы.
Те, кому произвели операцию накануне, просыпались от дремоты, широко
открывали глаза и тупо оглядывали этот дом страданий, где на соломе валялось
целое скопище истерзанных людей. Сколько ни подметали вечером, сколько ни
убирали кровавую кухню операций, — на плохо вытертом полу оставались следы
крови, в ведре плавала большая окровавленная губка, похожая на мозг, у
входа, под навесом, валялась забытая рука с переломанными пальцами. Мрачный
рассвет обнаруживал остатки бойни, страшные отбросы вчерашней резни.
Первоначальное возбуждение, неистовая жажда жизни сменились подавленностью,
тяжелой лихорадкой. Нарушая тишину, в сыром воздухе иногда раздавался слабый
стон, заглушенный сном. Остекленелые глаза с ужасом смотрели на новый день;
губы слиплись; изо ртов исходило зловонное дыхание; все покорялись
однообразному течению бесконечных свинцовых, тошнотворных дней, которые
заканчивались агонией; а если этим несчастным калекам суждено выжить, —
может быть, через два или три месяца они кое-как выберутся из беды, оставив
здесь руку или ногу.