Хотя было поздно и все очень
устал, солдаты во что бы то ни стало захотели развести огонь и приготовить
похлебку. С тех пор как выступили, они наконец в первый раз могли отведать
горячего. У огней, в прохладе и темноте, они уткнулись носом в котелки; уже
слышалось удовлетворенное ворчание, как вдруг по всему лагерю пронесся
поразительный слух. Одна за другой прибыли две новые депеши: пруссаки не
перешли Рейн под Маркольсгеймом, и в Гунинге, нет ни одного пруссака.
Переход через Рейн под Маркольсгеймом, понтонный мост, наведенный при свете
больших электрических фонарей, — все эти тревожные рассказы оказались только
кошмаром, необъяснимой галлюцинацией шельштадтского префекта. А что касается
корпуса, угрожающего Гунингу, пресловутого шварцвальдского корпуса, перед
которым трепетал Эльзас, то он состоит только из ничтожного вюртембергского
отряда, двух батальонов и одного эскадрона; но их ловкая тактика, марши,
контрмарши, неожиданные, внезапные появления вызвали уверенность, что у
врага от тридцати до сорока тысяч солдат. И подумать, что еще утром мы чуть
не взорвали мост в Данмари! На целых двадцать миль богатая область
опустошена без всякой причины, от нелепейшего страха; и при воспоминании обо
всем, что они видели в тот злосчастный день, когда жители бежали, обезумев,
угоняя скот в горы, когда вереница повозок, нагруженных мебелью, тянулась в
город среди толпы женщин и детей, солдаты возмущались, и кричали, и горько
смеялись.
— Ну и ловко же вышло, нечего сказать! — набив рот и помахивая ложкой,
бурчал Лубе. — Как? Это и есть враг, на которого нас вели? А никого нет!..
Двенадцать миль вперед, двенадцать миль назад — и ни одной собаки не
встретили! Все это зря: ради удовольствия дрожать от страха!
Шуто, сердито скребя котелок, принялся бранить генералов, не называя
их:
— Эх! Свиньи! Ну и олухи! Хороших нам дали зайцев в начальники! Если
они так удирают, когда нет ни одного врага, задали б они стрекача, если бы
очутились перед настоящей армией!
В огонь подкинули еще охапку дров, и радостно вспыхнуло большое пламя;
Лапуль, блаженно грея ноги, разразился идиотским смехом и ничего не понял,
но Жан, который сначала притворялся, будто ничего не слышит, по-отечески
сказал:
— А ну, замолчите!.. Если вас услышат, дело кончится плохо.
Он сам, по своему здравому смыслу, был возмущен глупостью начальников.
Но приходилось требовать к ним уважения, а так как Шуто все еще ворчал, Жан
его перебил:
— Замолчите!.. Вот лейтенант, обратитесь к нему, если хотите о
чем-нибудь заявить!
Морис, молча сидевший в стороне, опустил голову. Да, это конец всему!
Только начали — и уже конец! Отсутствие дисциплины, возмущение солдат при
первой же неудаче превращали армию в разнузданную, развращенную банду,
созревшую для всяких катастроф. Здесь, под Бельфором, они еще не видели ни
одного пруссака и уже разбиты!
Последующие дни однообразно тянулись в тоскливом ожидании и тревоге.
Чтобы чем-нибудь занять солдат, генерал Дуэ приказал им укреплять далеко не
совершенные оборонительные линии города. Солдаты принялись неистово копать
землю, разбивать камни. И ни одного известия! Где армия Мак-Магона? Что
делается под Метцем? Разносились самые невероятные слухи, несколько
парижских газет своими противоречивыми сообщениями еще больше сбивали с
толку и усиливали мрачную тревогу. Генерал дважды письменно запрашивал, нет
ли приказов, но ему даже не ответили. Наконец 12 августа 7-й корпус получил
подкрепление благодаря прибытию из Италии 3-й дивизии, но все-таки он
располагал только двумя дивизиями: первая была разбита под Фрешвиллером,
затерялась в общем бегстве, и все еще было неизвестно, куда занес ее поток.
Они были покинуты, отрезаны от всей Франции. И вот через неделю по телеграфу
пришел приказ выступать. Все очень обрадовались, все предпочитали что угодно
такому прозябанию. За время приготовлений опять возникали догадки; никто не
знал, куда их посылают; одни говорили — оборонять Страсбург, другие — смело
ворваться в Шварцвальд, чтобы отрезать пруссакам путь к отступлению.
На следующее утро 106-й полк отправился одним из первых; солдат
впихнули в вагоны для скота. Вагон, где разместился взвод Жана, был так
набит, что Лубе уверял: «Некуда плюнуть!» Пищу и на этот раз роздали
беспорядочно: солдаты получили вместо причитавшегося им довольствия много
водки, и поэтому все были пьяны, бесновались, орали и горланили похабные
песни. Поезд мчался; в вагоне, окутанном табачным дымом, нельзя было
различить друг друга; было невыносимо жарко; от этой кучи тел пахло потом;
из черного поезда доносились брань и рев, которые заглушали грохот колес и
затихали вдали, в угрюмых полях. И только в Лангре солдаты поняли, что их
везут обратно в Париж.
— Эх, черт подери! — повторял Шуто, уже царивший в своем углу как
бесспорный властитель дум благодаря своему всемогущему дару краснобайства, —
Конечно, нас выстроят в Шарантоие, чтобы помешать Бисмарку прийти на ночевку
в Тюильри.
Солдаты корчились от смеха, находили слова Шуто очень забавными, не
зная почему. Да и все то, что они видели в дороге, вызывало свист, крик и
оглушительный смех: и крестьяне, стоявшие вдоль железнодорожного полотна, и
люди, которые в тревоге ждали поездов на маленьких станциях, надеясь узнать
новости, — вся испуганная, трепещущая перед нашествием Франция. А перед
сбежавшимися жителями только мелькал паровоз и белый призрак поезда,
окутанного паром и грохотом, и прямо в лицо им несся рев всего этого
пушечного мяса, увозимого с предельной быстротой. На одной станции, где
поезд остановился, три хорошо одетые дамы, богатые горожанки, раздавали
солдатам чашки бульона и имели крупный успех. Солдаты плакали, благодарили,
целовали им руки.
Но дальше опять раздались гнусные песни, дикие крики.