Первые минуты были довольно
неприятны. Капитан говорил громко, требовал самой лучшей комнаты, бряцал
саблей по ступенькам лестницы. Но, увидя Жильберту, сразу подтянулся; он
проходил выпрямившись, любезно кланялся. «Перед ним заискивали, зная, что
достаточно одного его слова коменданту Седана, чтобы смягчить требования по
реквизиции или освободить человека из-под ареста. Недавно его дядя,
генерал-губернатор Реймса, с холодной жестокостью издал приказ, объявив в
округе осадное положение и угрожая смертной казнью «всем, кто окажет
содействие неприятелю путем шпионажа, ложных указаний пути в качестве
проводников немецких войск, разрушения мостов, нанося повреждения пушкам,
телеграфным проводам и железным дорогам». «Неприятелем» назывались французы,
и у жителей разрывалось сердце, когда они читали большую белую афишу,
вывешенную на двери комендатуры: итак, им вменялись в вину даже их тоска и
надежды. И без того было тяжело узнавать о новых победах немецких армий,
слыша, как солдаты седанского гарнизона кричат «ура!». Каждый день приносил
новое горе; немецкие солдаты разводили костры, пели, пьянствовали всю ночь,
а жители, вынужденные теперь возвращаться домой не позже девяти часов
вечера, прислушивались к шуму в своих темных домах, томясь от неизвестности
и предугадывая новую беду. При таких обстоятельствах в середине октября фон
Гартлаубен впервые проявил некоторую деликатность. С утра возродилась
надежда: пронесся слух, что Луарская армия одержала крупную победу и идет
освобождать Париж. Но уже столько раз наилучшие сообщения превращались в
вести о бедствиях! И на самом деле уже вечером стало известно, что баварская
армия взяла Орлеан. На улице Мака, в доме напротив фабрики, солдаты орали на
радостях, и капитан фон Гартлаубен, заметив, как Жильберта расстроена,
приказал им замолчать, считая этот галдеж неуместным.
Прошел месяц. Фон Гартлаубен оказал еще несколько мелких услуг.
Прусские власти преобразовали административное управление, был назначен
немецкий префект; но, хотя он вел себя относительно сдержанно, притеснения
все-таки не прекращались. Между прусской комендатурой и французским
муниципальным советом возникали трения, чаще всего по вопросу о реквизиции
экипажей; и однажды, когда Делагерш не мог послать в префектуру свою
коляску, запряженную парой лошадей, возникло целое дело: арестовали мэра и
самого Делагерша тоже отправили бы в крепость, если бы фон Гартлаубен своим
заступничеством не умерил великий гнев начальства. В другой раз благодаря
его вмешательству городу предоставили отсрочку в уплате тридцати тысяч
франков штрафа, к которому жители были приговорены якобы в наказание за
слишком медленное восстановление Виллетского моста, разрушенного самими
пруссаками; эта злосчастная история разорила и возмутила весь Седан.
— Но
Делагерш должен был благодарить своего постояльца особенно после падения
Метца. Страшное известие как громом поразило жителей; это было крушение их
последних надежд. И уже на следующей неделе через город снова двинулись
полчища: целый поток немцев хлынул из Метца; на Луару шла армия принца
Фридриха-Карла; на Амьен и Руан — армия генерала Мантейфеля; другие корпуса
— на подмогу войскам, осаждавшим Париж. Много дней дома были битком набиты
солдатами, булочные и мясные очищены до последней крохи, до последней
косточки; улицы пропитались запахом пота, словно через город прогоняли
большими гуртами скот. Одна только фабрика Делагерша на улице Мака не
пострадала от хлынувших толп: ее предохраняла дружеская рука; дом его был
предназначен только для постоя нескольких благовоспитанных офицеров.
Делагерш в конце концов не выдержал и переменил свое холодное отношение
к капитану. Все буржуазные семьи заперлись в недрах своих квартир, избегая
всякого общения с поселившимися у них немецкими офицерами. Но Делагерш,
обуреваемый вечной потребностью болтать, нравиться, наслаждаться жизнью,
очень страдал в роли побежденного, который дуется на победителя. Большой
безмолвный, ледяной дом, где каждый жил обособленно, замкнувшись в упрямом
озлоблении, тяготил Делагерша. И однажды он решился: остановив фон
Гартлаубена на лестнице, он поблагодарил его за услуги. Мало-помалу оба
привыкли обмениваться при встрече несколькими словами; а в один прекрасный
вечер прусский капитан очутился в комнате Делагерша, уселся у камина, где
горели огромные дубовые поленья, закурил сигару и дружески разговорился о
последних известиях. Первые две недели Жильберта не появлялась; капитан
притворялся, что не знает о ее существовании, хотя при малейшем шорохе
тотчас же оборачивался к двери соседней комнаты. Он как будто хотел, чтобы
забыли, что он победитель, обнаруживал свободу и широту воззрений, охотно
подшучивал над некоторыми забавными реквизициями. Так однажды реквизировали
бинт и гроб; этот бинт и гроб его очень забавляли. А что касается всего
остального — каменного угля, прованского масла, молока, сахара, сливочного
масла, мяса, хлеба, не считая одежды, печей, ламп, всего, чем можно питаться
и что служит в повседневном обиходе, — фон Гартлаубен только пожимал
плечами: «Боже мой! Что поделаешь? Конечно, обидно». Он даже соглашался, что
победители требуют слишком много, но ведь на то и война, надо ведь кое-как
жить в неприятельской стране. Делагерша раздражали беспрестанные реквизиции,
он говорил о них вполне откровенно, перечислял их каждый вечер, словно
проверяя свои хозяйственные счета. Но он поспорил с капитаном только один
раз по поводу миллионной контрибуции, которую прусский префект в Ретеле
наложил на Арденский департамент под предлогом возмещения ущерба,
нанесенного Германии французскими военными кораблями, и выселением немцев,
проживавших во Франции.