И это было даже
не малодушие, а властная, растущая потребность больше не слышать ни воя
снарядов, ни свиста пуль, уйти, зарыться в землю и там исчезнуть. Если бы не
боязнь осрамиться, не стремление показать товарищам, Что выполняешь долг,
они потеряли бы голову и, против воли, пустились бежать опрометью. И все же
Морис и Жан стали привыкать к создавшейся обстановке, и в самом их
неистовстве появилась какая-то бессознательность, опьянение, которое и было
храбростью. Они даже не спешили пробраться сквозь этот проклятый лес. Вокруг
бомбардируемых деревьев, которые погибали на своем посту, валились со всех
сторон, как неподвижные солдаты-великаны, царил ужас. Под сенью листвы, в
восхитительном зеленоватом сумраке, в глубине таинственных приютов, заросших
мхом, проносилась безобразная смерть. Уединенные ручьи были осквернены;
умирающие хрипели даже в затерянных уголках, куда прежде заходили только
влюбленные. Одному солдату пулей пробило грудь; он только успел крикнуть:
«Попала!», повалился лицом вниз и умер. Другому перебило осколком снаряда
обе ноги, но он продолжал смеяться, не сознавая, что ранен, думая, что
просто споткнулся о корень. Прошенные пулей, смертельно раненные солдаты еще
бормотали что-то, пробегали несколько метров, потом падали в неожиданной
судороге. В первую минуту самые тяжкие раны едва чувствовались, и только
поздней начинались страшные муки, вырывались крики, исторгались слезы.
О коварный лес, искалеченный лес! Среди рыданий умирающих деревьев он
мало-помалу наполнялся отчаянными воплями раненых людей. У подножия дуба
Морис и Жан заметили зуава, который не умолкая выл, как истерзанный зверь: у
него был вспорот живот. Другой зуав горел: его синий кушак вспыхнул, огонь
захватил и уже опалил бороду, но у зуава была прострелена поясница, он не
мог двигаться и только плакал горючими слезами. Еще дальше какому-то
капитану оторвало левую руку, пробило правый бок; он лежал ничком, пытался
ползти, упираясь локтями, и пронзительным, страшным голосом умолял
прикончить его. Все эти люди чудовищно мучились; умирающие в таком
количестве усеяли тропинки, заросшие травой, что приходилось ступать
осторожно, чтобы не раздавить их. Но раненые и убитые больше не принимались
в расчет. Упавшего товарища покидали, забывали. Даже не оглядывались. Упал?
Значит, так суждено! Очередь за другим, может быть, за мной!
Они добрались до опушки, как вдруг раздался призывный крик:
— Ко мне!
Это был младший лейтенант, знаменосец; пуля пробила ему левое легкое.
Он упал, харкая кровью. Видя, что никто не останавливается, он собрал силы и
крикнул:
— Знамя!
Роша повернул назад, стремительно подбежал и схватил знамя за
раздробленное древко; захлебываясь кровавой пеной, лейтенант заплетающимся
языком пробормотал:
— Со мной покончено! Наплевать!.
. Спасите знамя!
Он остался один в этом восхитительном уголке леса, извиваясь на мху,
судорожно вырывая траву скрюченными пальцами; грудь приподнималась от
предсмертного хрипа; и это продолжалось несколько часов.
Наконец они выбрались из леса ужасов. Вместе с Морисом и Жаном от
небольшого отряда остались только лейтенант Роша, Паш и Лапуль. Вдруг да
чащи выскочил исчезнувший горнист Год и бегом догнал товарищей; его рожок
висел за плечом. Очутившись в открытом поле, все вздохнули свободно. В этой
части долины пули больше не свистели, снаряды не сыпались.
У ворот фермы они сразу услышали ругань: сердился генерал, сидевший на
взмыленном коне. Это оказался генерал Бурген-Дефейль, командир их бригады;
весь в пыли, он изнемогал от усталости. Жирное, красное лицо генерала,
любившего хорошо пожить, выражало ярость: он воспринимал разгром армии как
личную неудачу. Солдаты не видели его с утра. Наверно, он заблудился на поле
битвы, скакал за остатками своей бригады и был способен подставить лоб под
пули, гневаясь на прусские батареи, которые сметали Империю и губили карьеру
его, придворного любимца!
— Черт подери! — кричал он. — Что ж это, все разбежались? Некого даже
расспросить в этой проклятой дыре!
Обитатели фермы, должно быть, бежали в чашу лесов. Наконец на пороге
появилась глубокая старуха, какая-нибудь забытая служанка, которая не могла
двигаться и была прикована к дому.
— Эй! Бабушка! Сюда!.. Где тут Бельгия?
Она тупо смотрела на генерала и, казалось, не понимала, о чем ее
спрашивают. Тогда он разъярился, забыл, что говорит с крестьянкой, и заорал,
что не желает возвращаться в Седан, чтобы попасть немцам в лапы, как
простофиля, а в два счета махнет прямиком за границу.
К нему подошли солдаты.
— Да ведь, господин генерал, — заявил какой-то сержант, — туда уж не
пройти: везде пруссаки!.. Вот сегодня утром еще можно было бежать.
И правда, уже передавались россказни о том, что некоторые роты были
отрезаны от своих полков и нечаянно перешли границу, а некоторые даже успели
отважно прорваться сквозь неприятельские линии, не дожидаясь полного
окружения.
Бурген-Дефейль вне себя пожимал плечами.
— Да что вы! Разве не пройдешь куда хочешь с такими молодцами, как вы?
Еще найдется полсотни молодцов, готовых сложить голову!
И, повернувшись к старой крестьянке, он опять заорал:
— Эй! Черт тебя возьми, бабушка, да отвечай же!.. Где тут Бельгия?
На этот раз она поняла и показала тощей рукой на большие леса.
— Там, там!
— Как? Что ты говоришь?.. Эти дома там, на краю поля?
— Нет, дальше, много дальше! Там, вот там!
Генерал чуть не задохся от бешенства.
— Да это не местность, а черт знает что! Не знаешь, что к чему!..
Бельгия была в той стороне, мы боялись попасть туда нечаянно, а теперь,
когда хочешь туда пробраться, Бельгии нет!.