Их было так много, что они занимали весь двор. Вдруг
раздались призывные сигналы горнистов, и все солдаты молча вскочили,
закутанные до пят, так тесно прижавшись друг к другу, что, казалось, на поле
битвы, под звуки труб Страшного суда, воскресли мертвецы… И вот в Сен-Дени
снова пруссаки; это они потрясли ее криком:
— Все выходите! Дальше поезд не пойдет!.. Париж горит, Париж горит!..
Генриетта, с чемоданчиком в руке, растерянно бросилась вперед, стала
расспрашивать, что случилось. В Париже уже два дня сражаются; железная
дорога перерезана; пруссаки не вмешиваются, следят за событиями. Но
Генриетта все-таки хотела пробраться в город; она заметила на платформе
капитана, командира роты, занявшей вокзал, и подбежала к нему.
— Сударь, я еду к брату, я о нем страшно беспокоюсь. Умоляю вас, дайте
мне возможность проехать дальше!..
Вдруг она замолчала от удивления, узнав капитана при свете газового
рожка.
— Как? Это вы, Отто?.. О, будьте так добры, помогите мне, раз случай
опять свел нас!..
Ее двоюродный брат Отто Гюнтер, как всегда, был старательно затянут в
мундир гвардейского капитана. Он держался сухо, как полагается исправному,
образцовому офицеру. Он не узнавал этой тоненькой, хрупкой женщины; ее
нежного лица и светлых волос почти не было видно под траурным крепом. Только
по открытому, честному взгляду блестящих глаз он наконец вспомнил ее.
Он только развел руками.
— Знаете, у меня брат в армии, — с жаром продолжала Генриетта. — Он
остался в Париже, я боюсь, не вмешался ли он в эту страшную борьбу… Отто!
Умоляю вас, дайте мне возможность проехать дальше!
Тут он наконец соблаговолил ответить:
— Да уверяю вас, я ничем не могу вам помочь… Со вчерашнего дня поезда
больше не идут; кажется, у городских укреплений разобраны рельсы. А в моем
распоряжении нет ни повозки, ни лошади, ни людей, чтобы вас отвезти.
Она смотрела на него, что-то лепетала, тихо стонала, с отчаянием видя,
как он холоден, как он упрямо не хочет оказать ей помощь.
— Боже мой! Вы ничего не хотите сделать!.. Боже мой! К кому же мне
обратиться?
Ведь эти пруссаки были всемогущими повелителями, могли единым словом
перевернуть весь город, забрать сотню повозок, приказать вывести тысячу
лошадей из конюшен! А он высокомерно отказывал, как победитель, который взял
себе за правило никогда не вмешиваться в дела побежденных, считая эти дела
нечистоплотными, способными запятнать его совсем еще свежую славу.
— Но вы ведь знаете по крайней мере, что происходит, — продолжала
Генриетта, стараясь успокоиться, — вы ведь можете мне сказать?
Он чуть заметно улыбнулся.
— Париж горит!.. Да вот! Пойдемте! Оттуда отлично видно.
Он вышел из здания вокзала, прошел сотню шагов вдоль рельсов до
железного мостика, переброшенного через полотно дороги.
Они поднялись по
узкой лесенке, очутились наверху, облокотились о перила, и перед ними, за
насыпью, открылась огромная голая равнина.
— Видите, Париж горит!
Было, наверно, около половины десятого. Красное зарево в небе все
ширилось. На востоке стая багровых облаков исчезла, в зените осталась
абсолютная тьма, в которой появлялись отсветы далекого пламени. Теперь
горела уже вся линия горизонта; но кое-где виднелись более яркие очаги огня,
пурпурные снопы, которые беспрерывно вырывались и рассекали мрак среди
больших летучих столбов дыма. Казалось, пожары движутся, вспыхивает некий
гигантский лес, дерево за деревом; казалось, вот-вот запылает сама земля,
зажженная огромным факелом — Парижем.
— Смотрите! — стал объяснять Отто. — Там, на красном фоне, темный
бугор: это Монмартр… Налево, в Ла Виллет, в Бельвиле не горит еще ничего.
Подожжены, наверно, богатые кварталы, но огонь все растет и растет. Да вот,
взгляните! Направо начинается еще один пожар! Видно пламя, целый котел
пламени, от него поднимается раскаленный пар… А вот еще и еще, везде!
Он не кричал, не горячился, и его чудовищное спокойное злорадство
ужасало Генриетту. А, пруссаки! Они все это видят! Генриетта чувствовала,
как оскорбительны спокойствие, чуть заметная улыбка Гюнтера, как будто он
предвидел это беспримерное бедствие и давно его ждал. Наконец-то Париж
горит, Париж, где немецкие снаряды задевали только водосточные трубы! Злоба
этого пруссака была теперь утолена; казалось, он был отмщен за нестерпимо
долгую осаду, за лютые холода, за беспрестанно возникавшие трудности,
которые все еще выводили из себя Германию. В ее гордом торжестве ни
завоеванные области, ни контрибуции в пять миллиардов — ничто не могло
сравниться с зрелищем разрушенного Парижа, пораженного безумием, впавшего в
буйство, сжигающего самого себя и разлетающегося дымом в эту светлую
весеннюю ночь.
— Да, так и должно было случиться! — понизив голос, прибавил Гюнтер. —
Нечего сказать, хорошая работа!
Сердце Генриетты все больше и больше сжималось от боли; она задыхалась
перед зрелищем этой невероятной катастрофы. На несколько мгновений ее личное
горе растворилось в трагедии целого народа. При мысли о пламени, пожирающем
человеческие жизни, при виде Парижа, горящего на горизонте, в адском
отсвете, подобно проклятым, испепеленным городам древности, Генриетта
невольно вскрикнула. Она сжала руки и спросила:
— Боже мой! Да что же мы сделали? За что мы так наказаны?
Гюнтер уже поднял руку, готовясь начать речь. Он собирался обличать с
силой холодного, сурового воинствующего протестантизма, который приводит
цитаты из библии. Но, взглянув на Генриетту, увидя ее прекрасные глаза,
сияющие светом и разумом, он остановился.