В
полной темноте комнату слабо озарял только отблеск снега. С полей веяло
мертвой тишиной; прошли бесконечные минуты. Наконец послышались шаги;
Сильвина ушла на кухню, села, стала ждать, не двигаясь, уставившись своими
большими глазами на пламя свечи.
Ждать пришлось довольно долго; Голиаф не решался влезть в окно и бродил
вокруг фермы. Он был уверен, что хорошо знает Сильвину, и отважился явиться,
привесив к поясу только револьвер. Но его томило тягостное предчувствие; он
открыл окно настежь, просунул голову и тихо позвал:
— Сильвина! Сильвина!
Раз окно открыто, значит, она одумалась и согласилась. Это его очень
обрадовало, хотя он предпочел бы, чтоб она стояла у окна, встретила его,
успокоила. Наверно, ее позвал сейчас старик Фушар по какому-нибудь делу.
Голиаф повторил чуть громче:
— Сильвина! Сильвина!
Никакого ответа, ни звука, ни дыхания. Он перелез через подоконник,
решив улечься в постель и ждать ее под одеялами; ему было очень холодно.
Вдруг произошла яростная свалка; послышался топот ног, падение
человеческого тела, глухие ругательства и хрип. Самою» и его товарищи
бросились на Голиафа, но даже втроем не могли одолеть этого великана:
опасность удесятерила его силы. В темноте слышался хруст костей, тяжелое
дыхание, шум напряженной борьбы. К счастью, револьвер упал. Кабас сдавленным
голосом шепнул: «Веревки! Веревки!» Дюка передал Самбюку связку веревок,
которыми они предусмотрительно запаслись. Началась дикая расправа: пустив в
ход кулаки и пинки, Голиафу сначала связали ноги, потом прикрутили к бокам
руки, потом ощупью, преодолевая судорожное сопротивление, так опутали его
веревками, что пруссак очутился словно в сети, и ее петли впились ему в
тело. Он кричал не переставая, а Дюка твердил: «Да заткни ты глотку!» Крики
умолкли. Кабас зверски завязал ему рот старым синим платком. Наконец они
передохнули, понесли Голиафа, словно тюк, на кухню, уложили на большой стол,
где стояла свеча.
— А-а! Сволочной пруссак! — выругался Самбюк, вытирая со лба пот. — Ну
и задал же он нам работу!.. Послушайте, Сильвина, зажгите-ка еще свечу,
чтобы хорошо было видно эту распроклятую свинью!
Бледная, широко раскрыв от ужаса глаза, Сильвина встала. Она не
вымолвила ни слова, зажгла свечу, поставила на другой конец стола, рядом с
головой Голиафа, и он предстал при ярком свете, словно покойник между двух
церковных свечей. В это мгновение его глаза встретились с глазами Сильвины;
в отчаянии и страхе он взглядом исступленно молил ее; но она, как будто не
понимая, отошла к буфету и остановилась, упрямая, бесстрастная.
— Вот скотина! Откусил мне полпальца! — проворчал Кабас, у которого из
руки текла кровь. — Уж я ему отплачу.
Он поднял револьвер и замахнулся, но Самбюк обезоружил его.
— Нет, нет! Без глупостей!.. Мы не разбойники, мы судьи.
— Уж я ему отплачу.
Он поднял револьвер и замахнулся, но Самбюк обезоружил его.
— Нет, нет! Без глупостей!.. Мы не разбойники, мы судьи… Слышишь,
паршивый пруссак? Мы будем тебя судить; и не бойся, мы признаем право
защиты… Сам ты не будешь защищаться: ведь если мы снимем с тебя намордник,
ты начнешь так орать, что можно будет оглохнуть. Но я сейчас дам тебе
адвоката, да еще какого!
Он принес три стула, поставил их в ряд, устроил, по его выражению,
трибунал; он стоял посередине, а справа и слева — его приспешники. Все трое
уселись, и он заговорил, сперва медленно, но мало-помалу быстрей, строже, и
скоро его речь зазвучала мстительным гневом:
— Я одновременно председатель суда и обвинитель. Это не совсем по
правилам, но нас слишком мало… Итак, я обвиняю тебя в том, что ты приехал
во Францию шпионить и заплатил за наш хлеб гнуснейшим предательством. Ты
главный виновник нашего поражения, ты предатель, ты после боя под Нуаром
привел баварцев в Бомон ночью через леса Дьеле. Чтобы знать так хорошо
каждую тропинку, надо прожить долго в этих краях; и мы убеждены в твоей
виновности: люди видели, как ты вел немецкую артиллерию по размытым, никуда
не годным дорогам, превратившимся в реки грязи, видели, как в каждое орудие
приходилось впрягать по восьми лошадей. Посмотришь на эти дороги и не
веришь, прямо диву даешься: как мог пройти по ним целый корпус?.. Если бы не
ты, не твое преступление, — а ты ведь жил у нас в свое удовольствие, а потом
нас предал, — не произошла бы беда под Бомоном, мы бы не пошли к Седану и,
пожалуй, в конце концов поколотили бы вас…
Я уж не говорю о том, что ты и сейчас занимаешься своим мерзким делом,
что ты нахально явился сюда опять, что ты торжествуешь, доносишь на бедных
людей и запугиваешь их до смерти… Ты подлейшая сволочь! Я требую смертного
приговора!
Наступило молчание. Самбюк снова уселся и объявил:
— Назначаю твоим защитником Дюка… Он был судебным приставом и далеко
пошел бы, если бы не его страстишки. Видишь, я не отказываю тебе ни в чем.
Мы славные ребята.
Голиаф не мог пошевелить пальцем; он только вскинул глаза на своего
доморощенного защитника. Живыми у него оставались только глаза, полные
жгучей мольбы; хотя было холодно, на его свинцово-бледном лице выступил
крупными каплями смертный пот.
— Господа! — встав, начал Дюка. — Мой клиент действительно гнуснейшая
сволочь, и я не согласился бы его защищать, если бы в его оправдание не мог
сказать, что в Пруссии все они таковы… Взгляните на него! По глазам его
видно, что он очень удивлен. Он не понимает своего преступления. У нас, во
Франции, людям противно прикоснуться к шпиону, а у них, в Германии,
шпионство — почетное дело, похвальный способ служения родине… Господа! Я
даже позволю себе сказать, что, пожалуй, они правы. Наши благородные чувства
делают нам честь, но беда в том, что потому-то нас и разбили.