Старуха Делагерш и Жильберта сидели под
большим деревом; они едва успевали сворачивать бинты. Прошел Бурош; его лицо
пылало, халат был уже весь в крови; Бурош бросил Делагершу сверток белья и
крикнул:
— Нате! Делайте хоть что-нибудь! Будьте полезны!
Но фабрикант возразил:
— Простите! Я должен пойти за известиями. Теперь уже не знаешь, жив ты
или нет.
И, поцеловав жену в голову, он прибавил:
— Бедная моя Жильберта! Подумать, что от одного снаряда все может у нас
сгореть! Ужасно!
Жильберта, бледная, подняла голову, обвела взглядом сад и вздрогнула.
Но тут же на ее лице опять заиграла невольная, неудержимая улыбка.
— О да! Ужасно! Несчастные, их все режут и режут!.. Странно! Я осталась
здесь и до сих пор не упала в обморок.
Старуха Делагерш видела, как ее сын целует жену, подняла руку, словно
желая его отстранить, вспомнив о другом мужчине, который, наверно, тоже
целовал эти волосы ночью. Но ее старые руки задрожали, она прошептала:
— Боже! Сколько горя! Забываешь и свое!
Делагерш сказал, что сейчас вернется с точными сведениями, и ушел. На
улице Мака он с удивлением увидел, что в город возвращаются толпы безоружных
солдат в изодранных, запыленных, грязных мундирах. Он пытался расспросить,
что случилось, но не мог добиться толку: одни тупо отвечали, что ничего не
знают, другие в ответ выпаливали столько слов и так возбужденно размахивали
руками, что производили впечатление сумасшедших. Делагерш бессознательно
направился к префектуре, решив, что все известия прибывают туда. Когда он
переходил Школьную площадь, туда примчались и круто остановились у тротуара
две пушки. На Большой улице ему пришлось убедиться, что город уже переполнен
первыми беглецами; у ворот сидели три спешившихся гусара и делили хлеб; двое
других медленно вели под уздцы коней, не зная, в какую конюшню их поставить;
офицеры растерянно метались, по-видимому не зная, куда деться. На площади
Тюренна какой-то лейтенант посоветовал Делагершу не задерживаться: там
сыплются снаряды, одним осколком даже разбило решетку вокруг памятника
великого полководца, завоевавшего Пфальц. И правда, быстро проходя по улице
Префектуры, Делагерш увидел, как на Маасском мосту со страшным грохотом
разорвались два снаряда.
Он остановился как вкопанный у швейцарской, подыскивая предлог, чтобы
обратиться к одному из адъютантов и расспросить его, но вдруг раздался юный
голос:
— Господин Делагерш!.. Войдите скорей! На улице опасно!
Это была Роза, работница с его фабрики; о Розе он и не подумал.
Благодаря ей для него откроются все двери. Он вошел в швейцарскую и присел.
— Представьте, мама от всего этого расхворалась и слегла. Видите, я
осталась одна; папа в национальной гвардии, в цитадели… Только что
император пожелал опять показать свою храбрость: он вышел, доехал до угла,
до моста. Перед ним даже упал снаряд; под одним придворным убило лошадь.
Император вернулся… Что ему остается делать, правда?
— Значит, вы знаете, как идут дела?.. Что говорят?
Девушка с удивлением взглянула на него. Она была попрежнему свежа и
весела, пышноволосая, светлоглазая, как ребенок, и суетилась среди этих
ужасов, не совсем понимая их.
— Нет, я ничего не знаю… В двенадцатом часу дня я поднялась наверх и
отнесла письмо маршалу Мак-Магону. У него был император… Они заперлись и
беседовали около часа; маршал лежал в постели, император сидел рядом на
стуле… Это я знаю, потому что видела их, когда открыли дверь.
— А о чем они говорили?
Она опять взглянула на него и не могла удержаться от смеха.
— Да я не знаю. Откуда мне знать? Никто в целом мире не знает, о чем
они говорили.
Это была правда. Делагерш махнул рукой, словно извиняясь за свой глупый
вопрос. Но его мучила мысль о беседе императора с маршалом. Как это
интересно! Что же они в конце концов решили?
— Теперь император вернулся в свой кабинет. Он совещается с двумя
генералами, которые прибыли с поля сражения…
Посмотрев на подъезд, она вскрикнула:
— Смотрите! Вот идет генерал!.. А вот и другой!
Делагерш быстро вышел; он узнал генералов Дуэ и Дюкро; их ждали кони.
Оба генерала вскочили в седла и поскакали. После поражения на плоскогорье
Илли они примчались, каждый со своего участка, чтобы уведомить императора,
что битва проиграна. Они подробно и точно изложили положение дел: армия и
Седан окружены, предстоит страшный разгром.
Несколько минут император ходил взад и вперед по кабинету, пошатываясь,
как больной. При нем остался только адъютант, молча стоявший у двери. А
император все ходил от камина до окна; его изможденное лицо подергивалось от
нервного тика. Казалось, он еще больше сгорбился, словно под обломками
рухнувшего мира; а мертвенный взор, полузакрытый тяжелыми веками, выражал
покорность фаталиста, который проиграл року последнюю партию. И каждый раз,
проходя мимо приоткрытого окна, он вздрагивал и останавливался.
Во время одной из кратких остановок он поднял дрожащую руку и
прошептал:
— Ох, эти пушки! Эти пушки! Они гремят с самого утра!
И правда, гул батарей на холмах Марфэ и Френуа доносился с необычайной
силой. От их громовых раскатов дрожали стекла и даже стены; это был упорный,
беспрерывный, раздражающий грохот. Должно быть, император думал, что теперь
борьба безнадежна, всякое сопротивление становится преступным… К чему
проливать еще кровь? К чему раздробленные руки и ноги, оторванные головы,
еще и еще трупы, кроме трупов, разбросанных в полях? Ведь Франция побеждена!
Ведь все кончено! Зачем же убивать еще? И без того уже столько ужасов и мук
взывает к небу!
Подойдя опять к окну, император снова задрожал и поднял руки.
— Ох, эти пушки! Эти пушки! Все стреляют и стреляют!
Быть может, ему являлась страшная мысль об ответственности, его
преследовало видение — окровавленные трупы людей, которые по его вине пали
там тысячами; а может быть, разжалобилось сердце мечтателя, одержимого
гуманными бреднями.