Он сообщил, что на Луаре
составляется новая армия; ее первые действия близ Артенэй не очень удачны,
но она оправится и пойдет на помощь Парижу. Его особенно воспламеняли
прокламации Гамбетты, который вылетел на воздушном шаре из Парижа 7 октября,
на следующий день уже обосновался в Туре, призывал граждан к оружию и
говорил таким мужественным, разумным языком, что вся страна признала
диктатуру Общественного опасения. Возникал вопрос о том, чтобы составить
одну армию на севере, другую на востоке, добыть солдат из-под земши силой
веры. Пробуждалась провинция, стремясь создать все, чего не хватало,
бороться до последнего гроша и до последней капли крови!
— Чего там! — сказал на прощание врач, собираясь уходить. — Мне
случалось приговаривать к смерти больных, а они через неделю были уже на
ногах.
Жан улыбнулся.
— Доктор! Вылечите меня поскорей, чтобы я мог отправиться туда и занять
свое место!
Генриетту и Жана очень опечалили дурные известия. В тот же вечер
поднялась снежная вьюга, а на следующий день, придя домой и вся еще дрожа от
холода, Генриетта сообщила Жану, что Гутман умер. Лютый холод убивал
раненых, опустошал ряды коек. Несчастный немой хрипел два дня. В последние
часы Генриетта осталась у его изголовья, уступая умоляющим взглядам немого.
Он говорил с ней глазами, на которых выступали слезы; может быть, он хотел
сказать ей свою настоящую фамилию, название далекой деревни, где его ждали
жена и дети. Так он и скончался неизвестным, посылая ей цепенеющими пальцами
воздушный поцелуй, словно желая еще раз поблагодарить за все заботы. Только
она одна провожала его на кладбище, и комья мерзлой земли, тяжелой, чужой
земли, вместе с хлопьями снега, глухо стуча, упали на еловый гроб.
На следующий день, вернувшись из лазарета, Генриетта сказала:
— «Бедный мальчик» умер! О нем она плакала.
— Если бы вы слышали, как он бредил! Он звал меня: «Мама! Мама!» — и
так нежно протягивал руки, что мне пришлось посадить его к себе на колени…
Ох, бедный! Он так исхудал от болезни, что стал совсем легоньким, словно
маленький мальчик… И я его баюкала; ведь он называл меня матерью, а я
только на несколько лет старше его… Он плакал, я сама не могла удержаться
от слез, и все еще плачу…
Она задыхалась, не могла больше говорить.
— Умирая, он несколько раз пролепетал свое прозвище: «Бедный мальчик,
бедный мальчик…» Да, правда, бедные ребята — все эти славные мальчики,
некоторые совсем дети! Ваша гнусная война отрывает у них руки и ноги и так
их мучает, прежде чем уложить в гроб!
Теперь Генриетта каждый день приходила домой, потрясенная чьей-нибудь
смертью, и эти чужие страдания еще больше сближали ее с Жаном в грустные
часы, которые они проводили уединенно в большой тихо» комнате. Но это были
поистине сладостные часы: возникала взаимная нежность, которую они считали
братской, нежность двух сердец, мало-помалу узнавших друг друга.
Но это были
поистине сладостные часы: возникала взаимная нежность, которую они считали
братской, нежность двух сердец, мало-помалу узнавших друг друга. Умный,
рассудительный Жан духовно вырос от постоянного общения с Генриеттой, а
Генриетта, сознавая, как он добр и умен, забывала, что это простой
крестьянин, который ходил за плугом, прежде чем надел солдатский ранец. Они
хорошо понимали друг друга и составляли «отличную пару», как говорила с
многозначительной улыбкой Сильвина. К тому же они совсем не стеснялись друг
друга; она продолжала лечить его больную ногу, и они всегда смотрели друг
другу в глаза ясным взором. Всегда в черном вдовьем платье, Генриетта,
казалось, уже не чувствовала себя женщиной.
Жан, оставаясь один в долгие дневные часы, невольно предавался мечтам.
Он испытывал к Генриетте бесконечную благодарность, какое-то благоговейное
почтение и поэтому отверг бы, как нечто кощунственное, всякий помысел о
любви. А между тем он думал про себя, что если б у него была такая нежная,
кроткая, деятельная жена, как Генриетта, его жизнь стала бы райским
существованием. Его несчастье, тяжелые годы, проведенные в Ронье, горестная
судьба его брака, гибель жены — все прошлое вспоминалось ему, его обуревала
тоска о любви, и рождалась смутная, едва осознанная надежда снова попытать
счастья. Он закрывал глаза, погружался в полусон и воображал себя в Ремильи,
вновь женатым, владельцем поля, которого хватит, чтобы прокормить честную
непритязательную семью. Все это было так невесомо, в действительности не
существовало и, конечно, никогда не осуществится. Жан считал, что он
способен только на дружбу и любит Генриетту только потому, что она сестра
Мориса. Но неясная мечта о женитьбе в конце концов стала для него отрадой,
игрой воображения, которой он тешился в часы печали, хотя и знал, что все
это неосуществимо.
А Генриетта об этом и не помышляла. После чудовищной драмы в Базейле ее
сердце было истерзано, и если в него проникала новая нежность, то только
невольно, — так глухо пробивается наружу зреющее зерно, и ничто не выдает
его скрытой работы. Генриетта не сознавала даже, что ей теперь доставляет
удовольствие сидеть часами у постели Жана, читать ему газеты, которые,
однако, их только огорчали. Никогда ее рука, касаясь руки Жана, не дрожала,
никогда при мысли о будущем она не предавалась мечтаниям, не желала быть
любимой снова. А между тем она находила забвение и утешение только в этой
комнате. Когда она деловито и заботливо ухаживала за раненым, ее сердце
успокаивалось; ей казалось, что брат скоро вернется, что все отлично
образуется, что в конце концов они все будут счастливы и больше не
расстанутся. Она говорила об этом без смущения, настолько все это казалось
естественным, и не старалась хорошенько разобраться в своих чувствах: она
отдавалась любви целомудренно и тайно, всем сердцем.