— Сами
видите, наш петушок вовсе ума лишился. Дальше ясно: поймают с поличным (уж
ловильщики сыщутся) да и взашей. Старуха не простит. Время теряем, Пикин. Вы
завтра во дворце на дежурстве, так?
— Так.
— Ну и подмените склянку, как велено. Старуха выпьет и околеет, но не
сразу — дня через два. Успеет и завещание объявить, и Внуку скипетр
передать. Тогда нам бояться нечего, в еще большей силе будем. Что вы усами
шевелите? Или перетрусили, прославленный храбрец?
А ведь «старуха» — это государыня императрица, догадался Митя, и ему
стало очень страшно. Околеет? Отравить они ее, что ли, хотят? Как Мария
Медичи наваррскую королеву? Ах, злодеи!
— Еремей Умбертович…
— Что это вы, Пикин, в глаза не смотрите? Или забыли про расписку? А
про ту шалость? Это ведь каторга, без сроку.
— Ладно пугать, не из пугливых, — огрызнулся преображенец. — Нашел чем
стращать — каторгой. Бутылку подменить дело ерундовое, да только вот какая
оказия… Пропала склянка-то.
— Что-о?! Как пропала?!
— Ума не приложу. В спальне у меня была, в сапоге. Думал, никто не
залезет. А нынче утром сунул руку — пусто.
— Это Маслов, — простонал итальянец. — Он, ворон, больше некому. Тогда
непонятно одно: почему вы еще на воле? Или не опознал? Навряд ли. Он у
старухи каждый день, не мог не заметить, что склянка точь-в-точь, такая же.
А если… Тс-с-с! Что это? Вон там, на печи!
Ax, беда! Выдала Митю несмышленая Зефирка. Надоело ей тихо сидеть,
зашебуршилась, заелозила, да и брякнула каким-то из своих сокровищ.
— Мышь.
— Странная мышь, со звоном. Ну-ка, кликните слуг.
— Зачем слуг? Сам взгляну. Я, Еремей Умбертович, ужас до чего
любопытный.
Внизу, совсем близко, загрохотало — это Пикин лез любопытствовать. Не
торопился, лиходей, да еще напевал хрипловатым голосом:
Ни крылышком Амур не тронет,
Ни луком, ни стрелой.
Псишея не бежит, не стонет —
Свились, как лист с травой.
В щель просунулась ручища, блеснув золотой пуговицей на обшлаге.
Митя вжался в самую стену, затаил дыхание. Да где там — не укроешься:
капитан-поручик шарил обстоятельно, не спеша.
Парапетам, парапетам, согласием дыша.
Та цепь тверда, где сопряженно с любовию душа…
Глава пятая. ИСТРЕБЛЕНИЕ ТИРАНОВ
Едва цепь, соединявшая душу Ивана Ильича Шибякина с телом, оборвалась,
как сразу же выяснилось, что все обман — никакого конца света не
предполагается. Небо немедленно посветлело, облака из черных снова стали
белыми, да и солнце передумало гаснуть. Какой там — оно засияло еще пуще,
торопясь завершить свой недолгий осенний маршрут.
Когда же на город сошли густые ноябрьские сумерки, Николас Фандорин
оторвался от уютно мерцающего экрана, потянулся и подошел к окну.
Одуревшему от программирования взору Москва явилась странно
расплывчатой и даже, выражаясь языком компьютерным, глючной. На первый
взгляд обычный вечерний ландшафт: разноцветные рекламы, волшебно-светозарная
змея автомобильного потока, извивающегося по Солянке, подсвеченные
прожекторами башни Кремля, вдали — редкозубье новоарбатских «недоскребов».
Но, если присмотреться, все эти объекты имели различную консистенцию, да и
вели себя неодинаково. Кремль, церкви и массивный параллелепипед
Воспитательного дома стояли плотными, непрозрачными утесами, а вот остальные
дома едва приметно подрагивали и позволяли заглянуть внутрь себя. Там, за
зыбкими, будто призрачными стенами, проступали контуры других построек,
приземистых, по большей части деревянных, с дымящими печными трубами. Машины
же от пристального разглядывания и вовсе почти растаяли, от них осталась
лишь переливчатая игра бликов на мостовой.
Николас посмотрел себе под ноги и увидел внизу, под стеклянным полом,
крытую дранкой крышу, по соседству, в ряд, другие такие же, еще острый верх
бревенчатого частокола. Это амбары с солью, догадался магистр истории.
Задолго до того, как в начале двадцатого века Варваринское товарищество
домовладельцев выстроило многоквартирную серокаменную махину, здесь
находился царский Соляной двор. Неудивительно, что в этих каменных теснинах
ничего не растет — земля-то насквозь просолена. Тут Фандорин разглядел у
ворот Соляного двора часового в тулупе и треугольной шляпе, на штыке
вспыхнул отблеск луны. Это уж было чересчур, и Николас тряхнул головой,
отгоняя не в меру детальное видение.
Разве можно до такой степени погружаться в восемнадцатое столетие?
Время — материя коварная и непредсказуемая. Однажды так вот нырнешь в его
глубины, да и не сумеешь вернуться обратно.
Еще раз встряхнулся, энергично, и наваждение рассеялось. Пол снова стал
непроницаемым, дубовым, на улице заурчали автомобили, а с верхнего этажа
донеслась дерганая карибская музыка — там жил растаман Филя.
Надо сказать, что отношения с местом обитания у Фандорина сложились
странноватые. Такой уж это город — Москва. В отличие от Венеции или Парижа,
она берет тебя в плен не сразу, при первом же знакомстве, а просачивается в
душу постепенно. Этакая гигантская луковища: сто одежек, все без застежек,
снимаешь их одну за одной, снимаешь, сам плачешь. Плачешь оттого, что
понимаешь — до конца тебе не раздеть ее никогда.
Голос у тысячелетнего Города — в смысле, настоящий, а не обманный,
который для гостей столицы — не шум и гам, а тихий-претихий шепот. Кому
предназначено, услышит, а чужим незачем.