Митя нырнул в проход меж двумя длинными шеренгами экипажей, выбирая
себе убежище. Лошади стояли, позвякивая сбруей, хрупали овсом из подвешенных
к мордам торб, зима им была нипочем. Подумалось: насколько же человек по
своей физической натуре ниже и несовершенней скотов, коими мы помыкаем и
коих презираем.
Наконец выбрал щегольскую семистекольную карету с княжеской короной на
дверце. Может, кто-нибудь из ближнего государынина круга? Тогда, вполне
возможно, что и Митридата видел.
Уже залез на ступеньку, потянул дверцу и вдруг увидел, что в большом
дормезе, стоявшем по соседству, из трубы вьется белый дымок. Зимний экипаж,
с обогревом! Вот куда бы забиться!
Высунулся из-за конского крупа, посмотрел на костер, до которого было
не более десяти шагов. Ничего, там светло, а тут темень, не заметят.
Перебежал к дормезу. Встал на подножку, осторожно заглянул внутрь — не
греется ли кучер.
В карете было пусто — должно быть, слугам сидеть внутри не дозволялось,
а может, у костра в компании веселей.
Секунда — и Митя оказался внутри, в блаженном тепле.
Там было темно и тихо, в печке постреливали уголья, окна до половины
запотели. О, сколь немного нужно, чтобы бытие из несчастья обратилось
блаженством! Всего-то прижаться озябшим телом к горячему чугунному боку, и
боле ничего, совсем ничего.
Митя обнял печку обеими руками, поджал ноги в сырых лаптях, накрылся с
головой лежавшим на сиденье меховым одеялом и уже ни о чем не думал, просто
наслаждался сухостью и теплом.
x x x
Проснулся он от звонкого голоса, крикнувшего:
— Скорей! Гони!
В первое мгновение не понял, отчего это мир качается. Потом услышал
скрежет полозьев по присыпанным снегом булыжникам и вспомнил: дормез.
С трепетом приподнял край одеяла. На переднем сиденье кто-то был. В
темноте не разглядеть, кто, но слышалось частое взволнованное дыхание.
Вот седок выпрямился, и на сером фоне переднего окошка обрисовался
капор с лентами. Значит, женщина. Это хорошо, ибо прекрасный пол милосердней
мужского и менее склонен к скоропалительному насилию — например, к тому,
чтобы без лишних разговоров выкинуть незваного гостя вон.
Однако же крепок был сон! Митя не слышал, ни как карету подгоняли к
подъезду, ни как садилась владелица.
Та вдруг дернулась, застучала перстнем в стекло. Громко крикнула:
— Не на Морскую! Домой нельзя! Голос молодой.
Видно, кучер не расслышал, потому что дама щелкнула задвижкой,
приоткрыла окно и сквозь завывание ветра повторила:
— Не домой! На Московский тракт гони! Опустила окно, пробормотала:
— Господи, Твоя воля, спаси и сохрани… Не иначе что-то у ней
стряслось. Вон как вздыхает, даже всхлипывает. Хорошо это или нет? Скорей,
плохо.
Когда у тебя что-то болит, не до сострадания к чужим бедам.
Жалко, не видно, какое у нее лицо, злое или доброе.
Он терзался сомнением — объявить себя или подождать, пока хозяйка
кареты немножко успокоится. Она же все не успокаивалась, шептала что-то
тревожное, ерзала.
Внезапно порывисто поднялась, встала коленом на заднее сиденье, в двух
вершках от Мити, и сдернула с него мех.
Он уж приготовился воскликнуть: «Ayez pitie, madame!{Сжальтесь, мадам!
(фр.)}» — но она, оказывается, его не видела.
Подергала задвижку задней рамы, открыла, стала совать одеяло в окно. —
Дорога будет дальняя. Нате вот, укройтесь.
Откликнулись два голоса, мужские:
— Благодарствуйте, барыня.
— Еще бы водочки для сугреву. Дама пообещала:
— На первой станции получите. Митя времени не терял. Пока она вьюгу
перекрикивала, тихонько соскользнул на пол, забился под сиденье. Известно:
когда не знаешь, какое принять решение, выжди.
Хлопнула рама, пружины над Митиной головой заскрипели — женщина решила
устроиться сзади. И правильно. Если далеко ехать, сзади лучше, не то
укачает.
Чиркнул кремень, звякнуло стекло, по полу закачались тени. Это она
подпотолочный фонарь зажгла.
Перед носом у него стояли две ноги в белых туфельках. Левый башмачок
уперся в твоего собрата, скинул его на пол, высвободившаяся нога в шелковом
чулке таким же манером расправилась с левым, и туфельки осиротели, остались
сами по себе — дама забралась на сиденье с ногами.
Один башмачок отлетел к Мите, в его жесткое, пыльное убежище, и лежал
прямо перед глазами, посверкивая золотым каблучком, — гость из иного мира,
где царствуют красота и изящество.
Тряска кончилась, возок заскользил ровно, будто лодочка по воде. Это
кончилась мощеная дорога, догадался Митя. Скоро и городу конец.
Куда едем-то? Сказала, «не домой, на Московский тракт». Дача у нее там,
что ли, по Московскому тракту, или имение?
Сверху доносилось пошмыгивание и короткие судорожные вдохи. Плачет.
По временам дама начинала причитать, но тихонько, слышно было только
отдельные слова: «Некому, совсем некому… Что же это, Господи… Как бы не
так» — и прочее подобное, невнятного смысла.
Поплакав вволю, высморкалась, пробормотала:
— Зябко-то как.
Что правда то правда. Без мехового одеяла и на отдалении от печки Митя
тоже подмерз.
Снова спустились ноги в шелковых чулках, маленькие, с точеными
щиколотками. Левая сразу нырнула в туфельку, правая пошарила по полу — не
нашла. Тогда спустилась полная рука, полезла под скамью, на пухлом пальчике
блеснул перстень.
А ведь было это уже, было. Точно так же жался Митя к пыльной стенке, и
тянулась к нему рука, но тогда было ох как страшно, а сейчас ничего,
пустяки.