— Однокашник мой, Данила
Фондорин, тот самый! А Заточником его прозвали после того, как ректор его за
дерзость в карцер заточил.
— Да, батюшка, вы рассказывали, — улыбнулся юноша. — Я про вас, Данила
Ларионович, очень наслышан:
— Сын мой, Фома, — представил Любавин. — Ты его в пеленках помнишь, а
ныне вон какой гренадер вымахал. Ох, опилками тебя перепачкал!
Он засуетился, отряхивая кафтан Фондорина. Тот, смеясь, спросил:
— Все мастеришь?
— Да, придумал одну штуку, которая произведет la revolution
veritable{истинную революцию (фр.)} в мясо-молочном сообществе. Но показать
не могу, даже не упрашивай. Не все еще додумал.
Данила засмеялся.
Тут Мирон Антиохович увидел прилипшего к каретному окну Митю.
— Э, да ты, я смотрю, не один? Улыбка на лице гостя угасла.
— Я тоже с сыном. Поди сюда, Самсон не дичись.
Когда Митя подошел и поклонился, Фондорин присовокупил:
— Ему девять, но разумен не по годам. Мите показалось, что Любавин и
его сын смотрят на него каким-то особенным образом, Но впрочем почти сразу
же оба, переглянувшись, радушно заулыбались.
— Мал для девяти годов-то, мал. — Мирон Антиохович шутливо тронул Митю
пальцем за кончик носа. — Поди, Данила, учено.стью сынка сушишь? Знаю я
тебя, книжника. Ах, да что же я, как нехристь какой! — переполошился вдруг
хозяин. — В дом, в дом пожалуйте! Лидия-то моя умерла. Да-да, — закивал он
всплеснувшему руками Даниле. — Ладно, ладно, отплакано. Нечего. Теперь я,
как и ты, бобылем. Вдвоем с Фомой управляемся, без женского уюта. Не взыщи.
x x x
Это он скромничал, насчет уюта-то. Дом замечательного бригадира был
устроен самым разумным и приятным для проживания манером. Мебель простая,
без затей, но тщательно продуманная в видах удобства: спинки стульев и
кресел вырезаны в обхват спины, чтоб покойней сиделось; на широких
подоконниках турецкие подушки — вот, поди, славно почитывать там хорошую
книжку и любоваться парком; полы покрыты дорожками деревенского тканья — и
не скользко, и ступать мягко.
Но больше всего Митридата, конечно, заинтересовали полезные приборы,
имевшиеся чуть не в каждой комнате. Были тут барометры с термометрами,
обращенные на обе стороны дома, и подзорные трубы для лицезрения
окрестностей, и буссоль с астролябией, а лучше всего оказалось в библиотеке.
Что книг-то! Тысячи! Вот где провести бы годик-другой!
На стенах три портрета старинных людей: один в круглой шапочке и с
длинными прямыми волосами, молодой, двое других — в плоских, именуемых
беретами, возрастом постарше.
— Это у тебя Пико де ла Мирандола, контино моденский, — покивал
Фондорин, признав молодого. — Это преславный Кампанелла, а третий кто ж?
— Великий английский муж Фома Мор, в честь которого я назвал
единственного сына и наследника.
— Это преславный Кампанелла, а третий кто ж?
— Великий английский муж Фома Мор, в честь которого я назвал
единственного сына и наследника. Портрет писан художником не с известной
гравюры, а по моим сугубым указаниям, вот ты и не узнал.
— Отменная Троица, лучше всякого иконостаса, — одобрил Данила и
оборотился к Стеклянному кубу, в котором стояла черная трубка на хитрой
подставке. — А это что? Неужто диоптрический микроскоп?
— Он самый, — гордо подтвердил Любавин. — Самоновейший, с
ахроматическим окуляром. В простой капле воды обнаруживает целый населенный
мир. Выписан мною из Нюрнберга за две тысячи рублей.
Митя затрепетал. Читал о чудо-микроскопе, много сильнейшем против
прежних, давно мечтал при его посредстве заглянуть в малые вселенные,
обретающиеся внутри элементов. Была у него собственная гипотеза, нуждавшаяся
в опытном подтверждении: что физическая природа не имеет границ, однако же
ее просторы не линейны, а слоисты — бесконечно малы в одном направлении и
бесконечно велики в другом.
— Милостивый государь, а не дозволите ли заглянуть в этот инструмент? —
не выдержал он.
Мирон Антиохович засмеялся:
— «Милостивый государь». Ишь как ты его, Данила, вымуштровал. Гляди, не
переусердствуй с воспитанием, не то вырастишь маленького старичка. Всякому
возрасту свое. — А Митридату ответил. — Извини, дружок, не могу. Очень уж
нежный механизм. Я и собственному сыну не дозволяю его касаться, пока не
постигнет всей мудрости биологической и оптической науки. В твои годы должны
быть иные игрушки и занятия. На токарном станке работать умеешь? Нет? А с
верстаком столярным знаком? Ну-ка ладоши покажи. — Взял Митины руки в свои,
зацокал языком. — Барчук, сразу видно — барчук. Вот вы каковы,
злато-розовые, лишь языком молоть да слезы лить, а надобно работать. Ты-то
вот, Данила, своих крепостных, поди, отпустил, вольную им дал, так?
— Так.
— Держу пари, что половина на радостях поспивались. Рано нашим мужикам
волю давать, много воли это как много сильного лекарства. Отравиться можно.
Понемногу следует, по чуть-чуть. Я вот своим крепостным свободы не даю и не
обещаю. Зачем человеку свобода, если он ею пользоваться не умеет? Иной раз и
посечь нужно, по-отечески. Зато я каждому помогаю на ноги встать, хозяйство
наладить. Известно ли тебе, сколько доходу дает помещику в России одна
ревизская душа? Нет? А я справлялся. В среднем семь рублей в год, не важно
натурой или деньгами. Я же с каждого работника имею средним счетом по сорока
пяти рубликов. Каково?
— Невероятно! — воскликнул Фондорин.
— То-то. И это не считая дохода от мельниц, ферм, скобяных мастерских,
полотняного и конного заводов. Ты зависимому человеку перво-наперво дозволь
жить: дом ему обеспечь хороший, ремеслу научи, дай на ноги встать, а после и
бери по справедливости.