Понтифик умолк. Молчал и Ребе. Казалось, это молчание никогда не прервется… И вновь Ребе первым нарушил тишину.
— Я признаюсь тебе в одной крамольной вещи, падре. Ты лучший из рассказчиков, которых мне доводилось слышать, за исключением, быть может, моего отца… И иврит твой великолепен. Чего хочешь ты от меня? Попроси, и я сделаю, если такое возможно.
— Что за доблесть — сделать возможное, рабби? Сделать невозможное, сотворить чудо — вот настоящее дело… Мы не можем спорить с любовью, рабби. Потому, что Бог — это Любовь. Да, евреи всегда спорили с Богом, и своими жертвами заслужили такое право. Но это, рабби… Смотри же, друг мой. Если бы не эти двое, — разве сидели бы мы здесь с тобой, и говорили бы о том, что в нашей жизни важнее всего, о том, что делает нас, в конце концов, людьми, — о Любви? Да нашлось бы сто тысяч причин, чтобы этого не случилось. Но это — случилось. И все наши меморандумы и декларации о мире и дружбе не стоят выеденного яйца, потому что слова о любви без Любви — мерзость пред Господом. Может быть, любовь этого мужчины и этой женщины сделают, наконец, то, что раньше никому не удавалось? Когда мы с тобою умрем, рабби, наши тела станут легче ровно на двадцать один грамм.
Может быть, любовь этого мужчины и этой женщины сделают, наконец, то, что раньше никому не удавалось? Когда мы с тобою умрем, рабби, наши тела станут легче ровно на двадцать один грамм. И твое, и мое. И наши души устремятся назад, к своему Творцу. И там он спросит нас с тобой — а что мы, ты и я, что мы сделали для того, чтобы победила Любовь?
Понтифик снова замолчал, словно выдохся. И тогда Ребе, тяжело вздыхая, поднялся, опираясь на свой знаменитый посох, подошел к арон-кодешу, отодвинул расшитый золотыми львами и коронами парохес [76] , раскрыл створки, за которыми стояли, теснясь, несколько свитков Торы разной величины, и повернулся к понтифику. И, стукнув посохом так, что эхо покатилось, дробясь и множась, под сводами потолочного нефа синагоги, произнес:
— Ради любви человеческой… Ради любви Творца Вселенной к своим творениям… Ради истинной дружбы… Во имя Славы Всевышнего… Перед свитками священной Торы, дарованной нам через Моше, Учителя нашего, Властелином Вселенной на горе Синай… Обещаю тебе, падре, что сделаю все, о чем ты попросишь меня. Возможно это или нет. Говори.
— Я прошу тебя, рабби, вместе со мной благословить их. И сделать это открыто. Пусть это произойдет в присутствии королевской четы и их детей. И пусть здесь же будут лучшие из твоих учеников. Пусть они видят, что Любовь может все. Даже невозможное. И пусть свитки священной Торы будут свидетелями этого…
— Хорошо. Это ведь еще не все?
— Нет. Я прошу тебя, если родится мальчик… Чтобы ты — и твой преемник — учили его Торе. Сам Даниэле… У него нет для этого достаточно мужества и терпения. Он слишком занят, улучшая наш мир, хотя немного знания о том, как это делается, ему вовсе бы не помешало… — увидев печальную усмешку Ребе, понтифик тоже улыбнулся. — Это все, рабби. Больше мне не о чем тебя попросить. Ведь мы сможем сделать это?
— Да. Пусть будет в пятницу, после утренней молитвы. Он здесь?
— Кто? Даниэле? Да… Он там, снаружи…
— Пусть зайдет. Я хочу сказать ему кое-что. До свидания, падре. Для меня было большой честью познакомиться с тобой…
— Для меня тоже, рабби. До встречи, мой друг, — понтифик наклонил голову и, повернувшись, направился к выходу.
Он сел к Майзелю в машину, посмотрел на него с улыбкой, покачал головой:
— Ах, Даниэле, мой мальчик… Иди к своему Ребе. И помни: все будет теперь хорошо.
— Вы… договорились?
— Конечно, мы договорились. Два старика, которые тебя любят, всегда как-нибудь договорятся… Иди, Даниэле. Он ждет…
Майзель вошел внутрь синагоги и остановился в некотором замешательстве — у него была непокрыта голова. И услышал голос Ребе:
— Иди сюда, шейгец, — сказал Ребе на идиш. — Чего ты там застыл?
Майзель подошел к биме [77] и остановился. Стоявший там Ребе возвышался над ним. Старик достал ермолку и с сердцем нахлобучил ее Майзелю на макушку, после чего треснул его посохом по плечу, — не слишком больно, но чувствительно. Майзель улыбнулся.
— Чего ты смеешься, ты, ходячий цорэс [78] ! — проворчал Ребе, сверху вниз глядя на Майзеля.
— Конечно, Ребе.
— Ты шлимазл.
— Да, Ребе.
— Ты шейгец, лентяй, неуч и невежда.
— Да, Ребе.
— Ты шейгец, лентяй, неуч и невежда.
— Вы абсолютно правы, Ребе.
— Ты, с твоей золотой головой… Вместо того чтобы учить Тору и стать настоящим мудрецом… Ты лезешь прямо в Божий замысел, как… Как ты смеешь?!
Майзель пожал плечами и снова улыбнулся.
— Но такие люди называют тебя своим другом, — Ребе покачал головой и прищелкнул языком. — Господи Боже мой, какие у тебя друзья… Наверное, ты все же не окончательно безнадежен, раз у тебя такие друзья… Что-нибудь из тебя, наверное, в конце концов, получится… Садись, шлимазл!
Майзель сел, и Ребе тоже опустился в кресло:
— Ты знаешь, как накладывать тфилин [79] ?
— Да, Ребе.
— А Шма Исроэл [80] наизусть знаешь?
— Знаю, Ребе.
Ребе вздохнул, достал из ящика мешочек, пододвинул его Майзелю:
— Давай-ка… Не могу ни о чем разговаривать с евреем, который прожил половину Божьего дня, не наложив тфилин и не сказав Шма… Давай!