Она ругала себя последними словами, но не могла найти в Майзеле ничего, что позволило бы ей испытать разочарование. Никогда еще в ее жизни ни один мужчина не излучал такую спокойную, биологическую уверенность в себе, в своих силах, в своей правоте — и в своей мужской силе, которой не требовались никакие костыли и подпорки, в том числе и в виде женского обожания. Ей нравилось, как стремительно и опасно он двигается, она любовалась его большим, сильным, тщательно отформованным плаванием и тренажерами телом. Она любила наблюдать за его лицом с крупными, резкими чертами, за игрой его мимики, его улыбкой, иногда похожей не на улыбку человека, а на оскал драконьей пасти, — но это не пугало ее, как многих других. И, пожалуй, впервые в жизни ей было с мужчиной так безоглядно, так отчаянно хорошо и спокойно. Ей нравилось, что он говорит, когда любит ее, нравилось чувствовать, как снова и снова оживает внутри нее его плоть. И как от его слов и ласк трепещет крыльями бабочка у нее под сердцем… Ей нравилось, что он, кажется, все время хочет ее. Ей нравилось, как появляются белые пятна у него на щеках и вспыхивают глаза, когда она тянет его к себе. Она сама хотела его всегда, — стоило ей только подумать о близости с ним, как у нее начинался туман в голове…
Никогда прежде ей не случалось так безмятежно засыпать, прижавшись к мужчине, испытывая восхитительное чувство тепла, расходящегося по всему телу откуда-то из-под сердца, мягкой волной разгоняющего кровь к самым далеким клеточкам. Она всегда жутко комплексовала из-за своих вечно холодных ног, — даже в жару под одеялом проходило немало времени, прежде чем Елене удавалось по-настоящему согреть их. А он… Он брал ее ступни в свои ладони, большие, удивительно мягкие для мужчины, горячие, как печка, и Елена просто улетала на небо от счастья. Да, теперь все было совсем иначе. Теперь, просыпаясь, она часто видела его глаза, смотревшие на нее так… Теперь она просто жила, не думая ни о каких последствиях и потере лица, — потому что рядом с таким мужчиной невозможно женщине потерять лицо.
Она всегда жутко комплексовала из-за своих вечно холодных ног, — даже в жару под одеялом проходило немало времени, прежде чем Елене удавалось по-настоящему согреть их. А он… Он брал ее ступни в свои ладони, большие, удивительно мягкие для мужчины, горячие, как печка, и Елена просто улетала на небо от счастья. Да, теперь все было совсем иначе. Теперь, просыпаясь, она часто видела его глаза, смотревшие на нее так… Теперь она просто жила, не думая ни о каких последствиях и потере лица, — потому что рядом с таким мужчиной невозможно женщине потерять лицо. Только если перестать любить…
Никогда прежде мужчина так не опекал ее, — так весело и спокойно, так ненавязчиво и так откровенно. Она всегда отчаянно отбивалась от мужской опеки, ее бесило сюсюканье и тисканье, она презирала конфетки-цветочки, считая это покушением на свое право быть собой. Не мужской куклой для любовных игр, в которые сама играла вовсе не без удовольствия, а собой, личностью, человеком. А с Майзелем все было как-то не так. Он словно не замечал ничего — ни смен настроения, ни заносов в полемике, ни утренней растрепанности-непудренности, ни синевы под глазами, ни так некстати вылезшего прыщика на подбородке. Елену это сначала бесило, как признак невнимания, отстраненности даже. Она ни за что не желала, чтобы ее идеализировали, выдумывали такой, какой она не была. А потом, поймав несколько раз его взгляд, она поняла, что все он видит, слышит, сечет и замечает, только… Но если да, то почему же не произнес он это слово ни разу?! И все же Елену не покидало чувство, что он все время держит ее на своих больших теплых руках, отводя небрежно в сторону, как ряску, как нечто лишенное всякой силы и смысла, любые неудобства и несообразности ее жизни. И дело было вовсе не в материальном достатке, который обвалился на нее, как лавина, — Елена никогда не была привередливой в быту, а командировки и приключения давно убедили ее в том, что человеку на самом-то деле совсем немного нужно для жизни. И чем проще жизнь, тем меньше… Это был какой-то другой уровень, совершенно неведомый ей прежде — когда все всегда есть, и можно не думать о необходимом, вообще не замечать его, потому что есть дела, куда более важные. Он вечно куда-то мчался, ехал, летел, плыл, отдавал приказы, разбирал ошибки подчиненных, обсуждал бесконечные варианты бесконечных дел, — и всегда вокруг были его люди, готовые в любую секунду сломя голову броситься исполнять его волю. Казалось, прикажи он пристегнуть Африку к Америке — и они, щелкнув каблуками, свернут это дело за какие-нибудь пару часов. И самым удивительным открытием было для Елены чувство, что всем этим он владеет и пользуется по праву. Не просто по праву сильного и удачного. По какому-то другому, высшему праву, которому Елена никак не могла придумать ни названия, ни объяснения…
И при этом он умудрялся ни на секунду не выпустить ее руку из своей. И находить время для маленьких вылазок. Он возился с ней, как с ребенком. Учил играть в гольф, например. Или ездить верхом. Сам он делал это, как все остальное — то есть практически безупречно. И у нее тоже стало получаться… Или кормил с ложечки морожными-пирожными в кафешках в городе, — и Елена даже не пыталась сопротивляться. Несмотря на все свои метания по свету, стремительные и точные, как ракетные удары, он был ужасным домоседом. Он всегда возвращался в Прагу. У него и в самом деле не было никаких дворцов в Ниццах или на Ямайках, никаких яхт, он никогда не участвовал ни в каких тусовочно-мотыльковых кружениях — ничего из этой непременной атрибутики гламурной действительности не было у него и не было ему нужно. Потому что у него была Прага. Он любил и знал этот город, город ее детства и юности, так, словно и сам родился и вырос здесь. Он был здесь свой — до кончиков ногтей, до мозга костей. И это поражало Елену едва ли не до немоты… Они теперь часто заглядывали к Втешечке, — не поесть, а просто выпить по кружечке пива, потому что такого пива, как у Втешечки, не было нигде.