— А что, у чучмеков разве нет жен и детей?
— Есть. Только они, вместо того, чтобы любить их и заботится о них, обвязывают их «семтексом» и посылают взрываться в автобусах в Иерусалиме или в московском метро. И я сначала уничтожу их — всех, а потом пролью скупую мужскую слезу над их останками. Вот такой вот расизм в действии, дорогая.
— Вы не ответили на мой вопрос, пан Данек. Как вы будете отличать одних от других, пока эти другие еще не взорвались? Как будете отделять их друг от друга? «Мочить в сортире», паля по площадям, как делают это россиянские вояки? Я не думаю, что вы имеете готовое решение этой проблемы. Или я опять ошибаюсь?
— Не совсем.
Или я опять ошибаюсь?
— Не совсем. Готового решения нет. Но мы работаем над этим.
— Сообщите мне, когда закончите. Я просто умираю от любопытства. Только не рассказывайте мне, что вы цивилизованный человек. Потому что цивилизованные люди обсуждают проблемы на переговорах, а не размахивают дубиной при каждом удобном и неудобном случае…
— Дорогая, вы же практически только что оттуда, — Майзель укоризненно покачал головой. — Вы видели там цивилизованных людей?
— Представьте себе. И немало. Вы, вероятно, невнимательно читали мою книгу. Или прочитали только то, что хотели. То, что вам понравилось, что совпадает с вашими представлениями и мыслями. А то, что вам не понравилось, вы просто вынесли за скобки…
— Я все же отношусь к цивилизованным особям, хотя вы и готовы отказать мне в этом, пани Елена. Я не избиваю женщин и детей, как бы они меня не раздражали. Я не злоупотребляю алкоголем и табаком и не употребляю наркотиков и галлюциногенов. Я говорю о своих чувствах и проблемах. Я принимаю душ каждый вечер, а летом, бывает, и дважды. Я образован, я занят на работе значительную часть времени суток, я плачу налоги из своего жалованья и контролирую распределение общественных фондов через тайные справедливые выборы, ограниченные избирательным цензом. Я не просто ценю, но почитаю священными личную свободу, частную собственность и частную инициативу. Я сугубый индивидуалист и присоединяюсь к массовым акциям общественного протеста только в том случае, если происходит непосредственное и явное попрание вышеупомянутых ценностей в период или в случае, когда не могу осуществить свою волю посредством выборов…
— Замечательно. Считайте, что вы сорвали аплодисменты. А теперь наберите в грудь побольше воздуха, сосчитайте до десяти, только медленно, и признайтесь — самому себе, прежде всего, как я понимаю, — что этот портрет истязаемого чучмеками белого гетеросексуального образованного женатого европейца с двумя детьми и развитым гражданственно-правовым сознанием — это не ваш портрет… Это портрет кого-то другого…
— Дорогая, вы, как всегда, попадаете не в бровь, а в глаз. Есть, по крайней мере, два существенных отличия нарисованного мной портрета от меня самого. У меня нет семьи и нет правового сознания в общепринятом смысле этого слова.
— Да уж. Это я имела возможность заметить… Вы цивилизованны, пока вам это выгодно. А когда невыгодно или надоедает, из вас вылезает на Божий свет чудовище, сеющее ужас и смерть вокруг…
Он смотрел на нее с такой странной, мальчишеской улыбкой, что Елена смешалась и, замолчав, выжидательно уставилась на него. Майзель тихо проговорил:
— Вы удивительная женщина, пани Елена. Я сам до сих пор не понимаю, почему я выслушиваю от вас все эти выпады…
— Возможно, потому, что вам надоели те, кто слушает вас с открытым ртом, ловя каждое ваше слово, как истину в последней инстанции…
— Ну, это вряд ли. Я, помнится, говорил вам, что мои помощники и соратники вовсе не отличаются сервильностью. Да, я действительно, не задумываясь, меняю костюм на боевые доспехи, когда этого требуют обстоятельства. И считаю это вовсе не недостатком, а совершенно наоборот — достоинством. Достоинством, которым вы, истинно цивилизованные люди, не обладаете. Потому что плохо учили психологию и социологию. Вы проецируете свои жизненные установки и навыки в том числе и на чучмеков. И пытаетесь играть в шахматы с теми, кто лупит вас доской по голове. Я же нахожу подобное поведение не только глупым или опасным, но самоубийственным.
И у вас не выйдет утащить меня с собой на дно, связав меня по рукам и ногам правилами поведения цивилизованного человека. Примите и прочее.
— Я не могу принять этого, пан Данек, — покачала головой Елена. — И, боюсь, что никогда не смогу… Там люди, понимаете? Такие же, как мы с вами, из костей и мяса, с красной кровью…
— Вы понимаете это. Чудесно. Проблема в том, что они никак не желают этого понять.
— Это просто дети…
— Это не просто дети. Это дети, нашедшие на помойке атомную бомбу, затащившие ее на крышу нашего дома и собирающиеся взорвать ее, потому что это убьет всех взрослых, и тогда наступит бесконечный праздник непослушания. И эти дети — вовсе не кудрявые ангелочки. Это злые, туповатые подростки из неблагополучных семей, уже попробовавшие наркотики, грязный секс в подвале безо всякого намека на нежность, без капли раздумья подрезавшие прохожих ради двадцатки на дозу, дети, в жизни которых авторитет и насилие суть тождества… Вам не удастся уговорить их образумиться, пани Елена. Они не станут вас слушать. Они станут, сопя, насиловать вас скопом, дня два, а потом, когда им это наскучит, примутся гасить о вашу кожу свои окурки и «косячки», радуясь при этом, как самые настоящие дети. А когда им наскучит и это, когда ваши стоны и хрипы перестанут их развлекать, они примутся пинать вас ногами и бить по голове обрезком водопроводной трубы, до тех пор, пока вы не перестанете дышать. Просто чтобы вы не мешали им устраивать их праздник. А я случайно оказался рядом, и у меня в кармане есть пистолет. И я умею им пользоваться. И воспользуюсь. Обязательно.