Год Дракона

Елене не было с ним легко. Как угодно — только не легко. Он не переносил никакого беспорядка. Нет, он ничего никогда не говорил, но при виде невымытой вовремя кофейной чашки на его лице отражалось такое страдание, что у Елены просто сердце кровью обливалось. Кто-то убирал эти чашки за Майзелем раньше, но ее появление нарушило, вероятно, некий распорядок этой невидимой обслуги, и теперь — иногда — Елене приходилось это делать самой. Она не была против, отнюдь. Но смотреть на него при этом было абсолютно невозможно… Ее раздражал всегда аккуратно упакованный продуктами холодильник в кухне, — как, когда и кто это делал, было ей решительно непонятно. И в «логове», и в кабинете всегда находились на боевом взводе похожие на маленьких водяных черепашек роботы-уборщики, — стоило на кухне или у дивана уронить пару рисовых зернышек из суши, как эти электронные зверушки бесшумно набрасывались на непорядок и, проглотив его, снова исчезали. Первый раз это напугало Елену едва ли не до икоты, — Майзелю насилу удалось ее успокоить. И он так над ней хохотал, что Елена даже обиделась.

И он так над ней хохотал, что Елена даже обиделась.

Она стала понимать еще одну причину, по которой он всегда так неудержимо рвался домой. Дома был порядок. Он столько сил положил, чтобы создать этот порядок, сделать его уютным и приятным, незаметным и непоколебимым. Его приводили в неописуемую, — но при этом холодную и тщательно контролируемую им самим — ярость небрежно одетые или развязные люди, или неопрятные, или толстые, — не больные, а именно разожравшиеся, и особенно — особенно такая вот молодежь. Орущие, пьющие пиво и курящие, плюющие себе под ноги, окруженные гадящими беспородными собаками клошары [58] в центре европейских городов, где им приходилось бывать, тоже бесили его. Когда он видел куфию или хиджаб, бороды, галабеи или встречался глазами с трусливо-наглыми взглядами, у него каменело лицо. Эта его ненависть к «чучмекам» была просто на грани патологии. Ей иногда казалось, что он изо всех сил сдерживается, чтобы не начать стрелять в них. Пистолет он прятал в сейф только в Праге. В Праге, где была стерильная, как в операционной, чистота и тошнотворный порядок…

Иногда — слава Богу, крайне редко — Майзель срывался. И начинал со свойственным ему большевистским максимализмом наводить порядок. Первый раз при ней это произошло во Флоренции, где они стояли на площади перед Палаццо Веккьо, возле самого фонтана с фигурами Лаокоона и его несчастных детей, и целовались так, что у Елены уже начинался туман в голове. И вдруг он, продолжая держать Елену нежно и сильно, перестал ее целовать. Чуть повернув голову, Елена увидела кучку арабских — похоже, арабских — подростков, которые показывали на них пальцами, делали неприличные жесты и громко и нагло ржали, похабно скалясь и подмигивая.

Первым душевным движением Елены было уйти. Потом ее разобрала злость, а когда она посмотрела на Майзеля, ей сделалось не по себе… Это было не лицо человека, а залп «катюши» прямой наводкой. Она даже не поняла ничего, так быстро все случилось. Его охрана материализовалась из воздуха, — четыре или пять человек, Елена даже не смогла их сразу сосчитать. Мгновение спустя все эти мерзкие сопляки валялись на земле под дулами коротких и толстых, как бульдоги, автоматических пистолетов, а один из молодых волчат, — похоже, главный в этой стае, и как только они вычислили его, непонятно, одно слово, профессионалы, профессионализм его охраны был притчей во языцех, — стоял перед ними на коленях…

Больше всего потрясло Елену тогда, что Майзель говорил с волчонком по-арабски. Говорил тихо и размеренно, продолжая, как ни в чем не бывало, крепко и нежно прижимать Елену к себе. И совсем недолго. Но, видимо, что-то ужасное говорил, потому что волчонок раззявил пасть, пустил слюну, завыл и обмочился. А Майзель даже не сдвинулся с места…

Потом, конечно, примчались карабинеры, и лейтенант, увидев перстень на руке Майзеля и заглянув в его ватиканские грамоты, позеленел и завизжал на подчиненных, которые принялись с невероятным рвением пихать этих едва дышащих от страха щенков в полицейский фургон. Майзель еще что-то сказал лейтенанту по-итальянски, от чего тот сморщился, едва не заплакав от усердия, и вытянулся, отдавая честь. Майзель сделал такое жуткое, отстраняюще-барское движение кистью руки, и лейтенант буквально слинял, впрыгнув на подножку фургона, который, пугающе кренясь в виражах, вынесся с площади.

Он продолжал держать Елену, словно заслоняя ее собой, словно все еще длилось… Он и не думал уходить. Елена знала, почему. Он не мог отступить. Не умел. Это была его земля. Его Европа. И он не собирался терпеть здесь никого, кого не считал достойным этих вечных камней, этой вечной воды, этого воздуха, — пьянящего чистого воздуха Тосканы и Моравии, Каринтии и Карпат, норвежских скал и альпийских лугов, этих замков над Рейном и виноградников Шампани.

И людей этих любил он, хоть и гневался на них за то, что потеряли они, — и страсть, и волю к жизни, и жажду новизны. Любил, хотя даже себе не хотел признаться в этом. Он их держал изо всех сил, не давая упасть…

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223