Но вообще-то это все — из области предположений. Потому что как раз на российской бирже все происходившее отразилось куда меньше, чем, скажем, на Нью-Йоркской или Лондонской: атака шла на акции глобальных компаний, котировавшихся в основном на западных площадках, поскольку в России их обладатели составляли очень небольшую группу. Российские же бумаги тоже, конечно, подсели — но скорее всего просто потому, что паника прилипчива; однако уже во второй половине дня обстановка почти целиком восстановилась, серьезных потерь никто не понес. И потому в России не было оснований разыскивать неизвестно кого-то, нагрешившего там, на Западе, — вот никто и не разыскивал. Конечно, если бы поступил запрос, скажем, по Интерполу — из вежливости изобразили бы движение; но запроса не было, поскольку неизвестно было — кого же искать, какое имя и фамилию.
Почему же тогда и Гридень, и Кудлатый еще накануне так стремились побыстрее выйти за пределы российской юрисдикции?
Никак не потому, что боялись ответственности за прекрасный образец игры на понижение. Но по той причине, что были уверены: пресс-конференция им с рук просто так не сойдет. Как-никак они не только вынесли в мир сведения, объявленные государственной тайной — первым это сделал сам президент, — но получена эта информация была в основном по своим собственным каналам, начиная с Минича и Джины, и лишь некоторые уточнения пришли от источника на Старой — который, конечно же, в этом не сознался бы и под самым серьезным давлением, — и она, эта информация, как мы могли заметить, отличалась от президентской тем, что была далеко не столь оптимистичной и, следовательно, гораздо более близкой к истине. Гридень, а с ним и Кудлатый были виновны в том, что тем или иным способом разгласили подлинную государственную тайну, а не только то, что принято было считать таковой.
Хотя тут есть всякие зацепки: официально их никто в эту тайну не посвящал и подписки о неразглашении или хотя бы честного слова, ни тот, ни другой не давали. Однако, зная характер и традиции российской Фемиды, они совершенно правильно предпочли провести тот неизбежный период, когда власть захочет тащить и не пущать, где-нибудь в безопасном месте, не теряя, конечно, связи с делами, продолжая получать отчеты и отдавать распоряжения.
Делали они это, находясь в комфортабельно оборудованных каютах бывшего ракетоносца, а теперь скорее атомной подводной яхты, а при плавании в надводном положении, при хорошей штилевой погоде, — даже и на верхней палубе, наслаждаясь воздухом и солнцем. За первые два дня этой морской прогулки им ничто еще не успело надоесть, хотя Федор Петрович вообще-то моря не любил: слишком шаткое основание. Да, видимо, это им и не грозило: две недели самое большое — пока ракеты не долетят и не ударят по Телу Угрозы, и все последствия пресловутой пресс-конференции сами собой не устаканятся.
А две недели — что? Столько продолжается круиз по Средиземке. То есть потерпеть столько — вполне в силах человеческих.
А кто был вообще в полном восторге — это Минич с Джиной, хотя теперь каждый из них радовался жизни в отдельности, а не вместе, как было бы еще недавно. Как сказал один насмешник — жизнь сыграла историю, подсыпала чепухи… Они оказались на борту не то чтобы совсем по своей воле — их никто и не спрашивал, — но и без малейшего сопротивления. Минич вообще море любил и в круизы ходил — когда деньги бывали, конечно; Джина же считала, что морской воздух в ее нынешнем положении — все-таки разрыв она переживала острее, чем надеялась, хотя повторять пройденное никак не собиралась, — именно то, что нужно; кроме того, наблюдать звездное небо над океаном — вовсе не то что видеть его из города или даже пригорода; разница, по ее мнению, была такой же, как смотреть на пальму в кадке — или растущую на родном приволье. И с каждым часом времени, с каждой милей, все более отдалявшей их от берега, Джина чувствовала, как что-то меняется в ней — словно бы небесный простор становился ближе, а все то, что совсем еще недавно происходило там, на суше, в России, — отдалялось, так что в пору было сомневаться: да происходило ли это все вообще? Не привиделось ли в дурном сне на неширокой матросской койке в двухместной каюте бывшего крейсера? Открытия, побеги, преследования, телескоп на вышке? Даже и сам ныне покойный Люциан и все, что между ними было, — может, и это лишь привиделось? Ну а Минич? Он-то был? Может быть, спросить об этом его самого? Нет, она не хотела спрашивать, как не хотела вообще думать ни о чем минувшем. Дышать морем, видеть звезды, чувствовать себя как бы самостоятельным небесным телом… А что будет потом, то и будет, и совершенно не нужно смешивать будущее с прошлым: плохой коктейль.
Но хотелось ей спрашивать Минича или нет, каюта-то была одна на двоих. Хмурясь, прикусив губу, она как бы вновь ощутила прикосновения — сперва его рук, потом и всего тела, все то, чего она еще вчера не только не отвергала, но сама хотела, а сейчас вдруг ощутила, что и это осталось там, за кромкой прибоя, не взошло на палубу корабля. И сейчас отторгалось — и памятью, и чувством. Нет. Окончательно — нет.